ам якорь, почтенные домоседы!
Непременно, не реже двух раз в месяц, мне снился один и тот же сон о крутой волне, белопенном паруснике и отважном капитане, в тёмно-синем бархатном колете, с богато убранной шпагой на перевязи…
Покончив с сезонными работами на ранчо, я впадал в состояние покоя и глубокой депрессивной задумчивости. Часами бродил по прериям с винчестером за плечом и круглой флягой горячительного на портупее, нагоняя страх своим неухоженным и свирепым видом не только на приученного ко всему случайного путешественника, но и на домочадцев у родного очага. И в первую очередь, вне всякого сомнения, на жену Пелагею, вывезенную по случаю из глубин таинственной России, о чём я толково рассказал в первых мемуарных опытах воспоминаний о кобыле Розе и её пророческом бреде, если кто помнит этот повествовательный труд, хотя бы в общих чертах.
Разгонять вселенскую тоску и европейский сплин мне нередко помогал дорогой зять Стивен Гланд, человек верного слова и достойного дела. Когда же к нам примыкал немногословный Билли Понт, ближайший по ранчо сосед, то с нами вообще не было никакого сладу. Мы разбивали военные лагеря под звёздным небом, жгли кострища, заслоняясь ими от прожорливого зверя, распевали на всю округу шотландские боевые гимны и валились от усталости с ног прямо под копыта горячих скакунов походной коляски сестрицы Азалии, всегда находящей нас в самых потаённых уголках зарослей маиса. После нашей поимки обычно следовал скорый полевой суд, разлука с близкими и моё заточение в одиночную камеру забитого старым хламьём подвала. Узилище было давно мною обжито, поэтому исправно предоставляло узнику кров и пропитание, приносимое с воли родными сторожами. Порой я даже находил у изголовья баклажку домашнего пива, оставляемую, по сердобольной русской привычке сочувствия сирым и немощным, моею верною супругой. Палашка только с виду была монстром и фантомасом, но прожив со мною неразлучно все эти последние годы, так привыкла к своему господину, что позволяла себе не только словесно наставлять, но и заботиться о моём телесном здравии.
Однако, с другой стороны, наши мужские забавы и развлечения были не столь часты, как хотелось бы, поэтому не особо мешали сельскохозяйственной и иной деятельности домочадцев. Тем более, что детки к тому времени изрядно подросли, как наши с Пелагеей, так и сестрицы Азалии со Стивеном.
Так бы мирно и текла моя жизнь, без стрессов и излишних потрясений, если б Провидение не толкнуло меня на новый литературный подвиг.
– Выходи, – сказала мне в то утро любимая Пелагея, явившись весомым привидением в мою юдоль скорби, – хватит маяться бездельем, пора на полевые работы.
После таких слов, не предвещавших беззаботного существования под голубым небом, обычно следовала тяжёлая трудовая повинность. Я привычно покорялся судьбе и начинал влачить жалкое существование угодившего в ярмо копытного животного. Мне приходилось исполнять все прихоти хозяйки положения, закрывать глаза на издевательский тон приказов и употреблять, по мнению впавших в ересь домашних трезвенников, только здоровую пищу и питьё. Насилие длилось до той поры, пока караул не терял бдительность, уверовав в мою покорность судьбе. Тогда я получал полную свободу передвижения во все стороны, свершая одновременно подвиг здравомыслия и покорности, вкупе с верным супругом моей любимой сестры. Стивен тоже был изрядным стратегом, поэтому наши очередные бдения возле бутыли с бурбоном изначально носили предсказуемый характер, но разнообразного свойства. Таким образом, каждый новый наш загул был по-своему неповторим и ярок, словно луч света в тёмном царстве предрассудков. Короче говоря, это был своеобразный вид спорта в его историческом понимании законов Вакха и Бахуса. Но именно в то утро я возразил:
– Женщина, – сказал я веско и с нажимом, – оставь меня в гордом одиночестве и немедля удались на почтительное расстояние от своего господина. Ко мне снизошло озарение вольного ветра, неоглядной морской стихии и видение морского волка во всей красе. Не мешай моему общению с потусторонней свободой, так далёкой от тебя!
В течение получаса я ронял тяжёлые словеса в серое пространство подвала высоким слогом аравийских пустынь, порой и сам не понимая, о чём таком нетленном вся несуразная речь моя. Да, не понимал, но своего добился. Пелагея, осознав, что мужик или ещё не совсем проветрился, или навсегда повредился, решила оставить меня в покое:
– Мудозвон, – только и сказала моя добрая жена на своём языке и покинула место заточения, не забыв запереть дверь на замок.
Я же надолго остался один без заботливого пригляда и назойливого присмотра, был подчинён лишь себе и мог делать всё, что заблагорассудится. Поэтому почти сразу мне заблагорассудилось смежить очи и впасть в дрёму, вполне свободным от ложных забот бытия человеком. Во сне ко мне снизошёл дух и начал щекотать мой обонятельный нерв кухонным ароматом завтрака, приготавливаемого на открытом огне в саду, аккурат напротив места моего содержания. Я был готов проснуться, но гордость взяла своё, поэтому передумал. Потом мне привиделось море в лучах красного заката, розовые паруса, полные попутного ветра и седовласый, крепко сбитый человек в потёртом камзоле, кожаных штанах, башмаках с серебряными пряжками