любили в «шанхае» замерзать у собственного порога. Выйдет, шатаясь, мужик в свой остылый двор, встанет у желтой наледи, намерзшей на одинокий столб, а там взглянет на пронзительные звезды да на зеленый тусклый след полярного сияния, и то ли тоска его возьмет, то ли удаль. Пойдет мужик с песнями на дорогу, повинуясь, может быть, памяти, генной линии, идущей от лихого Есмень-Сокола – озорника с кистенем. А на обратном пути не рассчитает мужик свои силы, уткнется мерзлой ряхой в тот же столб да там и заснет. Ладно, приятель выйдет – жизнь друга спасет, пусть и без руки тому жить придется…
По «шанхаю» всегда бродили слухи. «Слышь-ка, позавчерась у Стукалова, пока он был в отсутствии, тещу топором зарубили за пять рублей!», – торопилась сказать юркая на морозе бабка такой же каленой подружке. «Без тебя знаю, слыхала уже! – отстреливалась та и выкладывала свою версию: «Не зарубили – испыряли ножами, страшно смотреть. Сорок раз били!..».
Висели над этой негромкой жизнью сизые туманы, скулила метель, краснели морозы за пятьдесят, когда плеваться, что стеклом кинуть, а в домах-бараках жили люди, приехавшие когда-то с материка заработать денег, да так и оставшиеся по привычке в непростых этих местах. Кто-то еще по сталинской статье лямку тянул, а по отпущению приписанных грехов, не смог уже вернуться к прежней жизни.
…Они уезжали навсегда. Так сказала мать. Терпение ее лопнуло, когда посеревший от запойной безысходности отец, то ли всхлипнув, то ли хохотнув, швырнул граненым стаканом в них, сжавшихся на постели. Стакан, ударившись о стену, рассыпался осколками на старом ватном одеяле вместе с крошками штукатурки. Так же рассыпалась и прежняя жизнь.
В скудном мире небогатых людей свой уголок и твердая зарплата значат очень много. И поэтому обещанная матери квартира, пусть и на краю света, да шальные по северному деньги позвали их властно, не давая времени на спокойное раздумье. Они и не раздумывали: взяли самое необходимое и, таясь, не прощаясь с отцом, сели в поезд.
– Приедем, Павел, одену тебя как куклу, конфетами закормлю-у!
Глаза матери, обычно тоскливые, светились сейчас ожиданием нового. Она тискала застеснявшегося Пашку и совала ему купленную в привокзальном магазине шоколадку. Пашка гудел, оглядываясь на попутчиков:
– Чего ты, мам, маленький я что ли?
– Маленький, маленький ты мой! – легко смеялась мать.
И было простое счастье в том, что за окном вагона качались сосны, пухли сугробы, подрумяненные морозным солнцем, на столике позвякивали стаканы в подстаканниках, пахло душисто на весь вагон особенным поездным чаем. Пашке было уютно смотреть, как в стакане, растворяясь, исходят пузырьками куски рафинада. Он дул на чай и все равно обжигался.
– Домой, наверное, едете, к папе? – доброжелательно улыбнулась женщина, которую Пашка назвал про себя директоршей за солидную полноту и взгляд поверх очков.
– Да-да, – не сразу ответила мать, и в глазах ее мелькнула знакомая Пашке тоска. Он сразу возненавидел «директоршу».
От Красноярска до Игарки им предстояло лететь на самолете. Пашке, кроме как с кровати летать не приходилось. Он смотрел на двухмоторный «Ил-14», стоящий на бетоне, и не верил, что эта массивная на вид машина сможет поднять в воздух себя, их с матерью, людей, кучу чемоданов, загруженных в брюхо самолета. У Пашки заныло где-то в районе желудка, как перед дракой или выходя к доске с невыученными уроками. Он затоптался на месте.
– Пошевеливайся, посадка идет! – подталкивала Пашку мать.
Рядом вышагивал крупноносый бородач в унтах. Он, глядя на порозовевшую от мороза мать, компанейски хохотал и выговаривал Пашке уверенным тоном:
– Струсил, пацан, то-то же, Север не любит хлипаков! Но ничего-ничего, с такой мамой не пропадешь!
Он снова захохотал, косясь на мать. Пашка снизу вверх смотрел на его раззявленные губы, смерзшиеся в сосульки усы. Неожиданно для себя он огрызнулся:
– Сами вы струсили, хоть и большой!
Мать выдохнула:
– Как ты разговариваешь со старшими, сынок?! Не смей больше так!.. Вы только не подумайте, что он грубиян, – заторопилась она, обращаясь к бородачу. – Устал, парнишка, просидели с ним в аэропорту сутки. Все погоду ждали.
Мать говорила тем же заискивающим тоном, что и перед пьяным отцом, и Пашка ненавидел этого толстомордого, как ту «директоршу».
Бородач напряженно захохотал, темнея глазами и выплевывая клубы пара:
– Правильно-правильно, пацан. В морду надо, в харю!.. Не кулаком, так словом, только так!
Мать ускоряла шаг, подгоняя перед собой Пашку.
В салоне пахло почти как в поезде: чем-то душно-служебным, наверное, от полотняных накидок на креслах, истрепанных сотнями людей. Квадратные оконца были полузадернуты обычными выгоревшими занавесками, и эта домашность как-то сразу расположила к себе мать. Она турнула Пашку с кресла и поправила накидку.
Бородач сидел на соседнем кресле через проход. «Знал я его… Что?! Да видали!..», – доказывал он кому-то рядом. Пашка показал кулак его затылку и, нырнув под руку матери,