, – таково было святилище моих самых первых, самых длительных, самых неотступных мечтаний. Прошло двадцать два года с тех пор, как я жил под этими искалеченными деревьями, у этих ухабистых дорог, среди этого привольно разросшегося кустарника, вблизи ручейков, по берегам которых не страшатся бродить лишь дети да стада. Все это было полно очарования только для меня одного и не стоило того, чтобы предлагать его взорам равнодушных. К чему открывать инкогнито этого неприметного края, где нет обширных и живописных ландшафтов, где ничто не связано с великими историческими воспоминаниями, которые могли бы возбудить интерес или хотя бы любопытство? Мне чудилось, будто Черная долина – это я сам, это рамка, одеяние моей собственной жизни, и как непохожи они на блестящие убранства, и как мало созданы для того, чтобы пленять взоры людей. Знай я, что мои произведения получат такой отзвук, думаю, я ревниво, как святыню, укрыл бы этот край, которого до меня, быть может, никогда не касались мысль художника, мечтания поэта. Но я не знал, даже не думал об этом. Я не мог не писать, и я писал. Я поддался тайным чарам, разлитым в родном воздухе, обвевавшем меня чуть ли не с колыбели. Описательная часть моего романа понравилась. Фабула же вызвала достаточно резкую критику, направленную против пресловутой, приписываемой мне, антиматримониальной доктрины, которую я, по всеобщему утверждению, уже начал проповедовать в «Индиане». И в первом и во втором романе я показывал опасности и беды опрометчиво заключаемых браков. Если послушать критиков, так я не роман написал, а, сам того не ведая, проповедую учение Сен-Симона{1}; между тем тогда я еще не задумывался над социальными недугами. Я был слишком молод и умел лишь видеть и запечатлевать факты. Возможно, я на том бы и остановился, повинуясь своей природной лености и той любви к внешнему миру, которая одновременно и счастье и беда людей искусства. Но случилось иначе – критика, пусть и педантичная, побудила меня размышлять глубже и глубже вникать в первопричины явлений, меж тем как до сих пор я видел лишь их последствия. Но меня столь ядовито осуждали за то, что я корчу из себя вольнодумца и философа, что в один прекрасный день я спросил себя: «А уж не заняться ли мне и в самом деле философией?»
Париж, 27 марта 1852 г.
Часть первая
Глава I
Есть в юго-восточной части Берри край, всего несколько лье в окружности, ни с чем не сравнимого очарования. Он пересечен трактом Париж – Клермон, вдоль которого тянутся обжитые земли, и вряд ли путешественник может даже заподозрить, что тут же, по соседству, расположены красивейшие ландшафты. Но если путник в поисках тишины и сени свернет на одну из многочисленных тропок, отходящих от тракта и прихотливо вьющихся среди высоких откосов, то уже через несколько шагов он обнаружит прохладу и мирный пейзаж, светло-зеленые луга, меланхоличные ручейки, купы ольхи и ясеня, словом – пленительно-нетронутую природу пасторалей. И пусть не надеется на протяжении многих лье увидеть каменный дом, крытый шифером. Разве что тоненькая струйка голубоватого дыма, дрожа и расплываясь в воздухе, поднимется над листвой, извещая о близости соломенной кровли; и если позади орешника, густо покрывающего пригорок, он заметит шпиль церквушки, то через несколько шагов взору его откроется деревянная колоколенка с изъеденной мхом черепицей, десяток далеко разбросанных друг от друга домиков, окруженных плодовыми садами и конопляниками, ручей, через который переброшены три бревна, заменяющие мост, кладбище – всего один квадратный арпан земли, обнесенный живой изгородью, – четыре вяза, посаженные в шахматном порядке, развалины башни. Словом, он обнаружит то, что в здешнем краю именуют селением.
Ничто не сравнимо с покоем этих глухих деревенек. Сюда еще не проникали ни роскошь, ни искусства, ни ученая страсть к исканиям, ни сторукое чудище, именуемое промышленностью. Революции прошли здесь почти незамеченными, а последняя война, еле уловимый след которой хранит здешняя земля, была войной гугенотов с католиками{2}, да и то воспоминания о ней поблекли, выветрились из памяти людской, и на ваши расспросы местные жители ответят, что происходило все это, по меньшей мере, две тысячи лет назад; ибо главная добродетель сего племени хлебопашцев – полнейшая беззаботность насчет всяких древностей. Смело обойдите этот край вдоль и поперек, молитесь его святым, пейте воду из его колодцев без малейшего риска выслушать неизбежные рассказы о феодальных временах или, на худой конец, легенды о местных чудотворцах. Степенный и замкнутый нрав крестьянина – одно из главных очарований этого края. Ничему он не удивляется, ничто его не привлекает. Он даже головы не повернет, когда вы вдруг возникнете перед ним на тропке, и если вы спросите у него дорогу в город или на ферму, он вместо ответа предупредительно улыбнется, как бы говоря, что такими незатейливыми шуточками его не проведешь. Беррийский крестьянин не может поверить, что человек идет куда-то и сам не знает толком куда. Разве что его пес соблаговолит побрехать вам вслед, детишки попрячутся за изгородь, лишь бы не стать мишенью ваших взглядов или ваших расспросов, а самый крохотный, не поспевший за бросившимися врассыпную братьями, непременно шлепнется от страха в канаву и завопит во все горло.