/poem>
Грузинский чай
Мы пили на кухне грузинский чай,
старушки две в белом, на стуле кошка,
слетались истории невзначай
к вечернему сумраку понемножку.
Всё было, как водится: чей-то муж,
пропавший во времени, слухи, связи, —
и я за рассказами точно уж,
уж точно забылся в глухой осаде.
Как вдруг из беспамятства слух восстал,
не веря спросонья… – Одна лепечет,
что в Смольном училась. Какой-то бал…
Другая кивает, лишившись речи.
И серые стены бесцветных дней
на миг расступились навстречу правде
такой невозможной… Блистала тень
в скупом от величия Ленинграде.
Советская кухня, грузинский чай,
тоска по углам отслоилась в сгустки.
Слова ино-странные бормоча,
старуха ревела совсем по-русски.
Петербургская грустная песня
(прогулка с музой)
Мы пройдёмся с тобой вдоль каналов,
где плутали по множеству раз,
не ища ни конца, ни начала,
где по-прежнему вьюжит сейчас.
Там снежинки, под блеск вдохновения,
жалят щёки, как вспышки-стихи,
выжигая следы песнопения
на подстрочник холодной зимы.
Я целую тебя. Ты, как можешь,
отторгаешь приливы любви,
О, лазурь поднебесного ложа
в сладкогласье промозглой Земли.
Петербургская грустная песня.
Чтобы вспыхнуть сумела зола,
ты уводишь меня в занавесье
смутных окон колодца-двора.
Там рождаемся мы, умираем,
открывая скрипучую дверь
в то, что в вечер припомнилось с чаем,
что давно в каталоге потерь…
Ноябрь седьмого трибунной строкою
Ленинградский вокзал не похож на Московский,
там в буфете средь хмурых, отнюдь не приезжих,
в ребус трещин стола, в грань сомнительной стопки
к полуночью всегда я светлёхонький брежу…
Этот длинный роман, ну, почти как толстовский,
в переводе моём несуразен, как правда…
Мой сосед, осерчав, но премилый чертовски, —
бутерброд с колбасой и селёдочный запах
предложил отвести под пол литра к артистке
всем известной… и мне.
– Загудим деньрожденье:
не дано сочинять, пусть советские диски
препарируют вкус времяпрепровождения…
Одиночеству в пасть
(прямо в краснознамённую,
в ту, где верили, гнулись, иль просто толпою
для чего-то срослись в телеутро казённое
на ноябрь седьмого трибунной строкою)
мы смотрели на кухне в хмельном безразличии.
Было утро. Противно. Когда расходились,
той актрисе взбрело лунный взгляд Беатриче
мне за дверь спешно бросить из скромной квартиры…
И его я унёс. И кусались повсюду
кумачовые флаги. С грудными бантами
по кричалкам разбились без-умные люди
среди Чуда проспектов, как сны из Италии…
Петербург! Ты как эхо с созвездия Данте,
где любовь, как мираж, но с надеждой на встречу.
Где в граните затеряны знаки и даты
повседневности Бога, в которой ты вечен.
Петербург, где на Невском в толпе одиноко,
распадаются звенья людей совпадения,
где Казанский направит всевидящим оком
в колоннаду степенного долготерпения.
Вся в барашках Нева, как в ногах покрывало,
но не греет, а стынет под натиском бури,
что из дальних морей навсегда заказала
дух бунтарский, замешанный в нашенской дури.
Все пути до Дворцовой. Там ветры, как стая
из простуженной вечностью русской основы.
Из-за крыш Исаак с высоты наблюдает,
как, ликуя, народ, примеряет оковы.
…Время жмёт. И пора в ленинградско-московский
неизбежный вокзал, где я спрятал надежду
в ребус трещин стола, в грань полу́ночной