учали за дверью шаги надзирателя.
С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.
Умом Кольцов понимал: надеяться не на что – товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.
Был ли страх, было ли отчаяние? Пожалуй, были: то, что он, бодрствуя, подавлял в себе, являлось во сне. И тогда Кольцов, спасаясь от преследующих его кошмаров, инстинктивно спешил проснуться. А потом часами неподвижно лежал на жестком тюремном топчане, думая не о будущем, а о прошлом, ибо будущее, вероятнее всего, уже не принадлежало ему.
Стараясь забыться, он вспоминал проведенные в Севастополе детство и юность, окопы империалистической и гражданской, службу в штабе Добровольческой армии и свою разведывательную работу. Но о чем бы ни думал Кольцов, одна и та же неотступная, тревожная мысль не давала ему покоя: имел ли он право на шаг, определивший не просто дальнейшую человеческую судьбу Павла Кольцова, но судьбу тщательно законспирированного разведчика, с успешной деятельностью которого командование Красной армии связывало немало надежд и планов.
В той небывалой по своим масштабам, неуемной страсти и жестокости войне, которую вел русский народ против самого себя, последнее и решающее слово принадлежало все-таки не качеству и мощи вооружения любой из сторон, не количеству брошенных в бой полков и дивизий – это могло лишь оттянуть развязку. Главной же силой, силой, способной предопределить историческую закономерность победы в этой войне, была Идея. Своя – у белого движения и своя – у красного. Это они, несовместимые, как полюса магнита, Идеи, сошлись на бескрайнем поле брани, увлекая за собой миллионы людей, чтобы уничтожить одну и возвеличить другую.
В ту памятную ночь, когда советоваться Кольцову, кроме своей совести, было не с кем, он размышлял: эшелон уничтоженных танков – это спасение Москвы, это шаг для дальнейшей борьбы сотен и тысяч красных бойцов! А совесть заставляла возражать самому себе: а что, если красный разведчик Павел Кольцов предназначался для более важного дела?
Знать бы, как разворачиваются события на фронте, ему было бы легче. Однако ни в тюремный госпиталь, ни тем более сюда, в подземелье, вести извне не пробивались – ни хорошие, ни плохие. Брошенный в каменный мешок, он был наглухо отрезан от остального мира – еще живой, но навсегда для этого мира потерянный.
На допросы Павла не возили.
Несколько раз появлялся в камере полковник Щукин, сопровождаемый штабс-капитаном Гордеевым.
Когда Кольцова перевели из тюремного госпиталя в тюрьму контрразведки, он готов был и к допросам, и к пыткам. Он и теперь не исключал такую возможность. Другое дело, что, зная, что Щукин сильный и умный противник, допускал: полковник достаточно хорошо разбирается в людях и способен понять, что пытки в данном случае бессмысленны.
Во время первого своего визита начальник контрразведки сухо и безжизненно, как человек, сам не верящий в смысл произносимых им слов, предложил Кольцову облегчить свою участь полным раскаянием и готовностью сотрудничать с контрразведкой. Эта попытка перевербовки была столь нелепа, что Кольцов в ответ лишь рассмеялся. Надо отдать должное и Щукину: он и сам понимал, видимо, нелепость ситуации, ибо, исполнив то, что велел ему служебный долг, больше к этой теме не возвращался.
Он вообще вел себя на удивление корректно: не угрожал пытками, не расспрашивал. Казалось, полковник, потеряв интерес к разведывательной работе Кольцова, видел теперь в нем лишь идейного противника и хотел доказать во что бы то ни стало, что будущее принадлежит их России, белой.
Что ж, от разговоров Кольцов не уклонялся, он вполне мог их себе позволить. Дебаты на общеполитические темы хоть как-то скрашивали одиночество, да и мозг, надолго лишенный активной работы, сохранял остроту мышления.
Не совсем понимая, зачем полковнику нужны разговоры «вокруг да около», Кольцов достаточно хорошо понимал другое: завзятый службист Щукин, о работоспособности которого в штабе Добровольческой армии знали все, зря терять дорогое время не станет. Начальник контрразведки, проявляя, воистину паучье терпение, вел с ним какую-то игру, и надо было в этом разобраться, чтобы потом, когда полковник раскроет наконец свои карты, не запутаться в искусно сплетенной паутине.
Нет, корректность Щукина не могла обмануть Кольцова. Уже хотя бы потому, что из всех солдат, офицеров и генералов белой армии, которых можно было бы назвать просто врагами, этот сухощавый, с пронзительными глазами и аккуратной бородкой клинышком человек был ему врагом втройне.