оне левого уха присутствовал дарвинов бугорок, но в остальном ничего особенного: его банальные aures нельзя было даже сравнивать с великолепными, просвечивающими на солнечном свете, словно кусочки нежнейшей ветчины, оттопыренными лопухами чистопородных англичан. Кстати, о породе: отец и мать этого странного человека были обыкновенными алкоголиками. Тем удивительнее оказались поистине сверхчеловеческие способности Слушателя к математике, подозреваю, не раз наводившие педагогов на мысль о сделке их ученика с дьяволом.
С 1976 по 1986 год мы сидели за одной партой в школе старинного городка, прозябающего на берегах дремотной, затянутой ряской реки. Из окон музыкального кабинета нашей альма-матер одним взглядом можно было охватить все его скверы, бараки и дымящие фабрики. Бедный, несчастный Вейск, заповедник казарм и рюмочных! Своим расплывшимся по улицам, словно лава, доисторическим асфальтом, рассыпающимися домами и заколоченным на радость чертям всех мастей собором, от одного вида которого непременно получил бы инфаркт любой реставратор, он вопиял о невозможности построения коммунизма в одной отдельно взятой стране – правда, местная власть имела на этот счет совершенно иное мнение.
Обозначу скупыми мазками дряхлый парк, в котором буйствовала сирень, и облупленный бюст Тургенева на единственной парковой аллее. Главная площадь – место сбора рабочих колонн и гарнизонных батальонов во время государственных праздников – милосердно развела по сторонам дышащий на ладан дом престарелых и горком партии – уютное большевистское гнездо в трехэтажном особняке. В центре площади попирал мраморный постамент несоразмерно короткими ногами чугунный Ленин – причина вдохновения нашей учительницы пения, древней, как и река, шарообразной скрипачки. На своих уроках эта целеустремленная дама постоянно и без зазрения совести использовала инструмент, от одного вида которого у многих начинали ныть зубы. Всякий раз наши мучения начинались с одного и того же ритуала: скрипачка осторожно вытаскивала из футляра, замки которого по-лакейски услужливо щелкали, деревянную, отливающую лаком коробочку, укладывала драгоценность на учительский стол, заставляя класс вздрагивать в предвкушении зубной боли, и следом с не меньшим материнским чувством доставала смычок. В кармане кофты мучительницы неизменно находился камертон; она отдавала его какому-нибудь ботану, тут же невольный помощник по ее просьбе услужливо будил металлическую загогулину. Прижав ко всем трем своим подбородкам лакированное сокровище и поймав «ля» второй струной, училка ловко настраивала на слух по чистым квинтам остальные струны, извлекала несколько флажолетов и, наконец, царственно кивала.
С первой парты я мог разглядеть всё: аппликатуру, позиции, подушечки указательного, среднего, безымянного и мизинца. До сих пор не понимаю, как это трясущееся желе своими пухлыми пальчиками могло производить столь тонкие звуки, однако песня про Ленина сопровождалась скрипичным визгом от начала и до конца:
Он пришё-о-о-ол с весенним цветом,
В но-о-очь морозную ушел…
Всё началось с чертовой скрипки. Четвертый класс, октябрь, те же виды за окнами: фабрики, трубы, бараки, желтое озерцо тургеневского парка и несуразный памятник. Скрипка сопровождала наш жалкий хор, подобно беспощадному конвоиру. После очередного испытания детских глоток (каждая фальшь замечалась, подвергалась разбору, за анализом следовало неизбежное: «А теперь с первого куплета – повторить») скрипачка «на минуточку» вышла. Впрочем, нет – величаво вынесла из класса свое колышущееся тело. Соучастница пыток – чудо с барочным завитком и царапиной в верхней части грифа, которую не задрапировала даже повторно нанесенная лакировка, само воплощение хрупкости и изящества – осталась лежать на столе. Скрипка словно издевалась над нами, выставляя напоказ свою беззащитность. Однако никто из собравшегося в кабинете сброда, включая самых отчаянных, пока сопрано учительницы пения в школьном коридоре за полуоткрытой дверью перемежалось с контральто завучихи, не смел и приблизиться к ней. Никто, кроме моего соседа по парте. Каким-то удивительным, сверхбыстрым образом переместившись к столу, наглец приложил ухо к эфе верхней деки и царапнул пальцем по струнам. Откликнулось мгновенно стихнувшее «ре», не замеченное в коридоре, где сопрано и контральто продолжали составлять несколько возбужденный дуэт. Операция повторилась теперь уже с «соль» малой октавы. Извлекая одинокие звуки, мой сосед вел себя словно дикарь, блаженно припечатывая ухо к корпусу, – только что слюна не стекала. Каждое вырвавшееся «соль», «ре», «ля» вызывало в нем приступы тихого, присущего сумасшедшим восторга, убедительно доказывающего: и школы, и прозябавших в классе собратьев по несчастью, да и всего Вейска со всеми его пивными для экспериментатора более не существует. Пожалуй, впервые тогда я и заметил в нем особенность, которая исключительно раздражала впоследствии. Как только раздавались интересующие Слушателя звуки (неважно, прислушивался ли он к концерту Генделя или к реву простонародной гармоники), этот инопланетянин моментально абстрагировался от собеседника и вытягивался в струнку, всматриваясь в возникающее перед его взором нечто. Он не только терял всякую нить разговора – мы, стоящие рядом, вообще переставали для него существовать, растворялись,