шка проснулся глубокой ночью оттого, что у него заломило в боку. Кряхтя, он попытался приподняться или хотя бы лечь поудобней, как-то распрямить спину, но боль была такой нестерпимой, что он в изнеможении откинулся на подушку.
«Видать, печень моя недовольна присутствием в организме ненужных веществ, – пришло ему в голову. – И выпил-то я самую малость, совсем трошки, – продолжал он мысленно рассуждать. – А она, падлюка, печень-недотрога, бесится».
Держась за бок, он спустил свои высохшие ноги на голый пол, нащупал там шлепанцы и двинулся в другую комнату, которая служила ему сразу и прихожей и кухней. Нащупал на стенке выключатель, и тусклый свет хиленькой лампочки стрельнул по столу, на котором в беспорядке лежали хлеб, несколько помидорин и початая бутылка самогона. Его сивушный запах разносился по всему дому, и вряд ли кто, кроме Прошки, а точнее деда Прошки – ведь ему подкатывало под восемьдесят, мог стерпеть такой аромат.
Мужики, которые иной раз захаживали к деду, живущему на самом краю деревни, не раз укоряли его, мол, не то пьешь, вон водку опять в бывший колхозный ларь завезли. Ничем и не пахнет…
– То-то и оно, ничем. Потому что она не настоящая. Да и градусов в ней нема. Как-то был тут у меня один гость из района. Осталась водка, которую он привез. Мы её недопили. Я налил в тарелку, поджёг, а она ни хрена не горит. А мой самогон, он целительные свойства имеет. Хоть спину растирай, иль внутря принимай.
– Это точно, – загоготали мужики. – В нём же градусов семьдесят, не меньше. Сразу почуешь, что почём.
– А что? – вдруг однажды задал своим очередным гостям дед Прошка, – мы, русские мужики, и самом деле, спиваемся?
– Что, дед, опять наслушался радива, иль ящика насмотрелся? Кто-то, мабуть, и спивается. А мы с устатку. Наработаешься за день, хватанешь стакан и на боковую. Чтоб назавтра вновь вкалывать. Это ты давеча, наверно, лишку самогона своего хватанул?
– Чёй-то я, – оскорбился тогда дед Прошка. – Я и в молодости-то больше стакана сроду на грудь не принимал. А нонче, по причине возраста, полстакана – норма, но ведь гутарят про нас, что спиваемся?
– Ты, дед, в хате цельные дни не сиди. Пройди по улице. Глянь, что на подворьях растет. Были бы мы пьянью, так один чертополох у нас в огородах и увидел. Меньше слушай всех этих болтунов.
– Слушай, не слушай, а поля-то голые, – не согласился тогда дед Прошка. – От фермы одна стена и осталась. Чё оно так?
– Чё, чё. Через плечо… И деревни тоже нет, – угрюмо бросил сидевший на углу стола кряжистый мужик с ястребиными глазами. – Всё схавали. И не поперхнулись… Налей-ка мне, дед, твоего самогоняку. Раззудил ты мне душу. Помнишь, как я тебя на работу зазывал, когда бригадирствовал? А какие урожаи мы тогда сымали?.. И озимые у нас были, что надо. И картопель. И огурцы с тыквами.
– Ну, тыкву, её и дурак вырастит, – не унимался дед Прошка.– А вот огурцы в поле росли, да. Пупыристые такие.
– Да, ну тебя, дед, сам ты пупыристый, – засобирались мужики домой. – Поздно уже. Бабы ешо всполошатся.
Они ушли, а дед Прошка, словно могли его слышать, рассуждал вслух:
– Оно, конечно, нонешнее время всё по-другому расставило. Только вот пили-то мы и раньше. Но и робыли, как могли, по-крестьянски, не оставляя в поле ни одного неубранного колоска. А теперь поля вообще стоят незасеянными. Рази это порядок? Земля, аки баба, рожать должна. Иначе она пустыней станет.
Тут он замолк, поняв, услышь его кто, решит, что спятил старик. Сам с собой гутарит. «А чего ж не гутарить, – уже мысленно рассуждал он, – когда остался один. Как нескошенный подсолнух в чистом поле». Забыли его срезать, вот он и чахнет, пока не засохнет осенней порой, расклёванный разными неразумными птахами.
Таких ночей, когда он сам с собой разговаривал, теперь было у него много. Но сегодняшней ему особо стало не по себе. Дарья его давно усопла. Лежит теперь одна на погосте и, небось, скучает. Он уж с неделю у неё не был из-за этого проклятого бока, будь он неладен. Сын сгинул на войне. На другой, чужой. В далёком Афгане.
Он пытался представить ту страну, где сложил его Тимоха свою голову, и не смог. Потому как, хотя сам и дошёл до самого Берлина в Отечественную, ничего и не помнит из того времени. Получил тяжёлое ранение и очнулся уже в госпитале на Украине.
Когда домой вернулся на родную Брянщину, от его родной деревни остались одни головешки. Все спалили супостаты. Но ничего, срубил себе хату, как и другие мужики, вернувшиеся с фронта, кто без руки, кто на культях. Знать бы раньше, что всё опять в разор пойдёт теперь уж от своих, и деревня будет тихо умирать…
«Эхе-хе, Дарьюшка, что ж ты меня одного здесь бросила, – бормотал дед Прошка, держась за правый бок, присев у стола. – Надо снадобья сварить».
Он пошарил по полке, что висела над столом. Нашел кисет, в котором теперь вместо махры травы всякие держал. Скипятил в котелке воды, ссыпал туда почти всё содержимое кисета. Нашел кусок марли, старый-престарый, кое-где уже с дырами, процедил мутную жидкость и, когда пойло чуть подостыло, выпил.
Походил