старинного шестигранного деревянного, толстого карандаша, двойного, обоюдописчего: сине-красного, сине-зеленого, желто-оранжевого – любого, а лучше – черно-белого. Александр Семёнович Кушнер отдает первенство белому («мелом») цвету (значит, все-таки хорошего и светлого было больше?); или мел в данном сочинительном словосочетании должен доминировать по метрическим причинам? Или хориямб (или хорей с пиррихием во второй стопе) совпал с метрономом хроноса? Как бы то ни было – поэзия всегда истинна, а поэт, естественно, всегда прав.
Как только ни называли век двадцатый: и свинцовый, и кровавый, и – отчасти – серебряный, и красный, и Бог знает какой еще. И все сорок имен века были оценочны и модальны, вернее, субъективно модальны, т. е. категоричны и беспощадны в своей образности и эмоциональности. Поэт же – настоящий и проживший целую эпоху с переходом в иной век и в новое тысячелетие – именует время свое объективно и, как всегда у А. Кушнера, интимно, обезоруживающе прямо, но негромко, почти тихо, почти шепотом или вполголоса, – но абсолютно точно, точно, точно, эксплицируя полную трёхстороннюю адекватность частной жизни, исторической эпохи (любого отрезка социального времени) и судьбы поэта.
…Живи себе пристойно, день за днём,
Благополучный день отметив мелом,
А неблагополучный день углём…
Это – не только о себе, но и о референте сравнения – римлянине, т. е. вообще о человеке в любом времени.
В семидесятые-восьмидесятые годы прошлого века стихи Кушнера буквально спасали провинцию от ужаса совстихотворства: кто знал тогда Мандельштама, тот понимал, что Кушнер – его наследник; кто не знал стихов Осипа Эмильевича, тот воспринимал Александра Семёновича настоящим, современным и единственным Мандельштамом. Что впоследствии и привело к неоднозначному отношению к питерскому / ленинградскому поэту (В. Леоновичем и М. Синельниковым, явными мандельштамистами, роль предтечи по каким-то причинам сыграна не была). Смею утверждать: Александр Кушнер, помимо распространения по стране своих поэтических книг и сборников, а также чистой энергии чистой культуры, памяти и традиции, – создал в мутные и непроглядные времена по меньшей мере видимость горизонта и горизонтов (не формата и фрейма!) поэзии, происходившей от той самой «поэзии поэзии», о которой говорил и мечтал Н. В. Гоголь, – от музыки языка и просодии, от красоты русского стиха и независимого поэтического смысла, исходящего прямо от Бога сквозь метафизику и онтологию, сквозь прекрасные (основное значение термина) стихотворения бывшего ленинградского школьного учителя словесности.
Поэзию Кушнера всегда (в советское время) считали если не элитарной, то интеллигентской уж точно. Думаю, что это не так: стихи Кушнера обладают слишком тонкой оболочкой социальности и достаточно мощной энергией нравственности природной, чтобы нравиться читателям Вознесенского и Евтушенко (из «эстрадников» ближе всех к нему была Ахмадулина – по тональности и эстетической интенции). Кушнер не стоял в ряду родственных ему по содержательной поэтике Д. Самойлова, В Соколова и А. Тарковского – те были постарше и к тому же москвичи. Но талант Кушнера изначально основывался на золотом сечении русской поэтической культуры, просодии и красоты. Он был одинок и в Ленинграде-Питере. Но – не одинок в провинции, здесь его знали и любили. Прежде всего за язык: никто так в прошлом веке не работал с уменьшительными (не всегда ласкательными) формами именной лексики. Кушнер здесь виртуоз. Это его идиостиль. Идиолект. Даже поэтолект. В этих формах – его отношение к миру. Такие формы прежде всего модальны. Они к тому же идентифицировали поэта как носителя добра, а не тотальной иронии (Бродский и др.), которая, как известно, не познает мир (предмет), но разрушает его.
Храню книги Кушнера: его «Прямая речь» – последняя книжка, прочитанная моей матерью незадолго до кончины…Не буду касаться оценок поэта, появившихся в бульварных мемуароманах двух небезызвестных авторов. Стыдно. Но отмечу, что некоторые поздние публикации и творческий юбилейный вечер поэта если не разочаровывали, то настораживали знатоков его книг – и поэтических, и поэтологических. Нельзя махнуть (или – махать?) рукой на поэта! Нельзя. Потому что «Вертер» не будет дописан никогда.
И вот – действительно: (не хочется произносить банальное слово «новое», «второе» «третье» и т. д. дыхание) новая книга, писанная мелом и углем. Книга небольшая и большая одновременно (120 с.), по моим оценкам (весьма субъективным) содержит в себе два десятка превосходных, замечательных стихотворений (а это еще одна – книга: книга в книге).
Книга состоит из восьми разделов, каждый из которых имеет свое очень точное и – что очень важно – концептуально красивое название. Не название – имя: «Мелом и углем», «Темная материя», «Обгоревшее стихотворение» (перечислил не все и не по порядку). «Мелом и углем» – номинация жизненных итогов; «Обгоревшее стихотворение» – именование синтеза вечного (поэзия) и конечного (частная, единичная жизнь); «Темная материя» – называние того состояния, когда поэт предвидит ненарекаемое и безвидное, – это загляд понятно куда. То есть в книге ощущается явное (и явленное в слове) духовное движение от физического к интерфизическому и далее – в метафизическое. Такой вектор движения