въезжать на заповедный островок своей памяти на современном авто и не разрушать микроклимат восьмидесятых. Шел пешком, осторожно, почти на цыпочках: вдруг из-за поворота выбегу кудрявый белобрысый я. Но недавно перед моим прежним домом зачем-то срубили все деревья, те самые, что сохранили наши сокровенные детские тайны. Я застал, как рабочие увозили срубленное. Деревья тянули ко мне ветки из кузова грузовика, прощаясь. Я перестал туда ездить.
Понятно, что я ностальгирую скорее не по советскому, а по детству. Если бы мое детство прошло в Древнем Риме, я бы точно так же ходил вокруг разрушенных терм и боялся встретить за углом Цицерона.
Но тут есть нечто большее. Ведь для чего-то мне нужно переноситься в одну и ту же точку в прошлом.
Я думаю, в этом заключается сокровенное желание каждого человека – отмотать свою жизнь к началу. К той сердцевине, откуда разбегается роза ветров. К тому райскому цветению возможностей, каким является наше детство. Когда все, кто не жив, еще живы. Когда мечты бродят непугаными розовыми слонами прямо посреди будней. Когда впереди столько бесхозного несчитаного времени, что оно смахивает на вечность.
Прелесть машины времени – в том, что она дарит нам иллюзию другого будущего.
1. Политинформация
У каждого времени есть свои отпечатки пальцев, по которым его легко опознать. В моем советском детстве таких было несколько.
Например, бабушки у подъезда. Мне казалось, что наши пятиэтажки так и сдавались в эксплуатацию в комплекте с этими бабушками. С годами они все глубже врастали в лавочки. Старушки перед моим домом всегда оставляли на скамейке место с краю. Там сидел Гоша – кот с первого этажа. Гоша был глуховат, но при этом любил слушать разговоры бабушек. Может быть, потому что они шелестели для него, как ленивый грибной дождик. По крайней мере, для меня эти разговоры шелестели именно так.
Или дворник. Дворники в то время были уважаемыми людьми. Домовыми двора. Его ангелами-хранителями. Их знала вся округа. И они знали всю округу. У нас работал дворник Володя. Татарин, плохо говорящий по-русски. Имя Володя было его псевдонимом. Однажды он поведал кому-то, что взял себе имя, как у Ленина, чтобы добиться уважения окружающих. Но Володю и так все уважали, и без Ленина.
Он состоял при нашем дворе несколько десятилетий. При нем рождались и умирали жильцы. По роду занятий внимательный к деталям, Володя хранил родословные в памяти. Он мог часами рассказывать внукам об их ушедших дедушках, причем в таких подробностях, которые не всегда были известны их бабушкам. Сам Володя никогда не старел, оставался всегда одинаковым и умер молодым в восемьдесят лет. Ушел дворник в последний день листопада – настоящий профессионал. Его хоронили всем двором. По дороге похоронной процессии не встретилось ни листочка, ни пылинки: лучше эпитафии не придумаешь.
Володя охотно общался со всеми. Как Глеб Жеглов, он держал в голове целую картотеку. Утром он мог крикнуть мне, малолетке: «Ну что, Бальтюк (тяжела была моя фамилия для татарина), сегодня сочинение писать, да?», а вечером: «Эй, Бальтюк, тройка исправил, что ли?» Володя был для всех нас еще одним членом семьи. Некоторыми ребятишками он занимался даже больше, чем их родные отцы. Эти детки бежали из школы с почетными грамотами в руках, чтобы показать их Володе, а не у себя дома. Дворник радовался за них, как за своих детей. Возможно, потому что своих у него не было. У него вообще за душой ничего не было, кроме метлы летом и лопаты зимой. Ничего, кроме самой души, огромной, на килограмм, при наших стандартных шести граммах, как посчитали ученые. Мы все и были его семьей.
И, наконец, политинформация. Этот странный идеологический аппендицит перед первым уроком. Наша классная руководительница, женщина в возрасте, с букетом болезней, ненавидела утро. Утро – это вообще время молодых. Только юные и здоровые его любят. А все остальные: старые и больные, а порой, кому повезет, и просто похмельные, – утро ненавидят.
Учительница ненавидела политинформацию заодно с утром. На моей памяти она не провела ни одного такого урока. Их все провел я. Меня каждый раз единогласно выбирал класс. Ритуал повторялся в точности изо дня в день.
«Кто сегодня прочтет политинформацию?» – трагически вопрошала классная.
«Батлук!» – орали все в один голос.
Меня выбирали потому, что вместо политинформации я пересказывал одноклассникам Жюля Верна. У нас дома было полное собрание его сочинений. Классная руководительница засыпала при первых звуках моего голоса и просыпалась ровно через пять минут. Как Штирлиц под Берлином. Профессиональное, годы тренировок.
Эти пять минут политинформации были только наши, детские, антивзрослые и страшно аполитичные.
Случались, конечно, и казусы. Классная, бывало, просыпалась в самый неподходящий момент. Например, когда профессор Аронакс с Недом Лендом впервые попадали на «Наутилус». Но я, как вражеский шпион, всегда следил одним глазом за периметром. И был готов к любым неожиданностям.
«Кто вы? – спросил профессор незнакомца», – произносил я зловещим голосом. Класс полулежал на партах от предвкушения, подавшись вперед. И тут просыпалась