тую гардину, он некоторое время наблюдал за темнокожими рабочими, грузившими контейнеры с дипломатическим мусором в маленький грузовичок. Им-то точно уже было жарко – с высоты шестого этажа были хорошо видны взмокшие фирменные рубашки и даже струйки пота, бегущие по шоколадной коже.
Да, жарким было уже и раннее утро.
Размышляя об этом, он с удовольствием принял прохладный душ, и как раз вовремя – мелодичный звонок оповестил о том, что доставлен завтрак. Закутавшись в белый махровый халат, украшенный гербом графа de Crillon – владевшего когда-то известным парижским дворцом, ставшим позже не менее известным отелем – и на ходу растирая полотенцем влажные волосы, он поспешил отворить дверь служащему, вкатившему столик с завтраком.
Они обменялись несколькими дежурными фразами, причем француз не преминул принести свои извинения по поводу несносной жары – он легко отмахнулся – в машине хорошо, как и в номере, работает кондиционер, француз почти искренне обрадовался и, получив приличные чаевые, почтительно удалился.
За завтраком он бегло просмотрел парижские утренние газеты, но больше внимания уделил телевизору, настроив его на российскую программу, впрочем, ничего нового оттуда не почерпнул: в Москве все было по-прежнему: падал рубль, ругались депутаты, кого-то взорвали в своем автомобиле – имя погибшего было ему незнакомо, и то слава Богу! А вот горячие круассоны в «De Crillon» были, как всегда, отменны. Он с удовольствием воздал им должное, щедро сдабривая маслом, медом, и испытал даже некоторое сожаление, когда с завтраком было покончено.
Он любил завтракать в отелях. Даже пору советской молодости, когда о роскошных пятизвездочных, не приходилось даже мечтать. Любил скромные многолюдные завтраки в небольших европейских гостиницах с неизменными горячими булочками, ароматным кофе, набором конфитюров и меда на столах, необыкновенно вкусными закусками на «шведском столе», сочными баварскими сардельками и английской глазуньей с беконом. Тогда он обязательно позволял себе еще и бутылку-другую холодного пива.
И это было верхом блаженства.
Теперь, допивая свежевыжатый грейпфрутовый сок, он только улыбнулся далеким «совковым» воспоминаниям и даже немного взгрустнул: прошлой первобытной радости теперь уже не ощутить, что бы приятного ни случилось в жизни. «За что боролись…» – философски подумал он и снова перешел в спальню – нужно было одеться: машина, видимо, уже ждала у подъезда.
Грядущий день был практически свободен – вчерашним ужином он поставил точку в деловой части визита, а возвращаться решил завтра, утренним рейсом «Air-France». И сегодня праздно оставался один на один с Парижем. Сознание этого настраивало его на легкий и беззаботный лад.
Вчера, возможно под воздействием двух рюмок «Кальвадоса» 1923 года, в баре отеля, куда заглянул уже глубокой ночью, он принял довольно неожиданное решение.
«Кальвадос» конечно же был ни при чем: он был вовсе не пьян, скорее дело заключалось в музыке. Пианист в баре оказался русским и, угадав соотечественника среди нескольких горланящих американцев, двух мрачных арабов, не сводящих с ярких заокеанских туристок похотливых масленых глаз, и юной парочки, невнятной национальной принадлежности, вдруг заиграл Вертинского
«Вы ангорская кошечка, статуэтка японская, вы капризная девочка с синевой у очей, вы такая вся хрупкая, как игрушка саксонская…».
Слова вспомнились ему сразу, сплелись с мелодией, он готов был поспорить, что может допеть до конца, ни разу не сбившись. Это было удивительно – с той поры, когда слышал этот мотив, прошло очень много лет. Правда, слушал его в ту далекую пору очень часто – почти каждый день. Бабушка, на воспитание которой он был отдан в возрасте трех лет, в компании тогдашних своих подруг музицировала ежедневно, и «Черные веера», «Ангорские кошечки» и «Лиловые негры в притонах Сан-Франциско» были ему известны куда лучше, чем «Золушка» и «Гадкий утенок».
Он выпил еще одну, возможно уже и лишнюю, рюмку «Кальвадоса», со смаком выкурил любимую «Монте-Кристо» и, покидая бар, оставил на рояле стодолларовую купюру.
Музыкант улыбнулся благодарно, немного грустно и заиграл «Подмосковные вечера».
«Вот это уже напрасно», – рассеянно подумал он, поднимаясь в лифте на свой шестой этаж, и вдруг решил, что завтра поедет на русское кладбище в предместье Парижа – Сент-Женевьев.
Решение, действительно, пришло вдруг.
Никогда прежде не бывал он на этом кладбище, и не был никоим образом связан с ним. Кроме разве того обстоятельства, что в той земле покоились люди, творившие некогда историю его страны.
Но он не был сентиментален.
Однако, поднявшись в номер, и уже отходя ко сну, он еще некоторое время размышлял о завтрашней поездке и окончательно утвердился в решении ехать.
Утром вечерние фантазии, как правило, не вызывают вчерашнего энтузиазма, если не кажутся вовсе нелепыми и абсурдными. Такое часто случалось и с ним.
Но сегодня было не так.
Он налил еще одну чашку остывшего кофе и,