ый сеткой. Туда положено говорить. Как только начинаешь говорить, маленькая черная штучка сзади принимается скакать и елозить, будто деревенский дурачок на радостях, и откуда-то снизу вылезает бумага и наматывается на валик. Прыгающая штучка верещит и ерзает по бумаге и печатает в точности те же слова, какие ты говоришь, и с той же скоростью. И сама расставляет точки, запятые и все прочее. Что именно ты говоришь, машинку, похоже, не волнует. Когда я ее опробовал, то обзывал разными нехорошими словами, просто чтобы поглядеть, и она все записала и поставила после них восклицательные знаки.
Когда машинка запишет примерно фут разговоров, она отрезает бумагу и складывает в лоток впереди, чтобы ты мог перечитать и даже унести с собой, если захочешь. И при этом даже не перестает верещать. Если умолкнуть, она еще немного попрыгает вверх-вниз, будто в ожидании, когда ты еще что-то скажешь, потом замедлится и остановится с печальным и разочарованным видом. Поначалу меня это отвлекало. Пришлось привыкать. Мне не нравится, когда машинка останавливается. Тогда подкрадывается тишина. Ведь здесь, в этом Месте, остался только я. Все ушли, даже тот, чьего имени я не знаю.
Меня зовут Джейми Гамильтон, я когда-то был совершенно обычным мальчиком. Да и до сих пор в чем-то им и остался. На вид мне лет тринадцать. Но вы себе не представляете, какой я на самом деле старый. Когда все это со мной случилось, мне было двенадцать. А для граничного скитальца год – это целая вечность.
Первые двенадцать лет я жил самой заурядной жизнью, и мне это очень нравилось. Дом для меня – это большой город, и так будет всегда. Мы жили в очень большом, грязном, трущобном городе. Задняя дверь нашего дома выходила в уютный славный двор, и в хорошую погоду все выбирались туда поболтать, и все всех знали. А в передней части дома была наша бакалейная лавка, и все соседи ходили за покупками к нам. Мы были открыты каждый день и по воскресеньям тоже. Мама была женщина довольно резкая. Вечно скандалила с кем-нибудь во дворе, особенно если кто-то нам задолжал. И твердила, что соседи норовят брать все бесплатно просто потому, что живут в том же дворе, и так и говорила им прямо в лицо. Но когда дочку соседей переехал фургон с пивом, мама была с ними добрее всех на свете. Надеюсь, соседи тоже были добры с ней, когда все это случилось со мной.
А папа был большой и тихий, и добрым он был всегда. Он обычно разрешал брать все бесплатно. А когда мама возражала, говорил: «Но им же нужно, Маргарет». На этом спор обычно и заканчивался.
Папа мог положить конец любому спору, кроме тех, которые касались меня. Главные споры велись вокруг того, что я учился в школе последний год. Школа стоила денег. За мою школу приходилось платить несколько больше, чем мог позволить себе папа, потому что она была с претензиями. Она называлась «Чарт-Хаус», помещалась в унылом, как часовня, здании, и я помню ее как вчера. У нас были всякие традиции, тоже с претензиями на аристократизм, ну, например, мы называли учителей магистрами и пели школьный гимн, – потому-то мама ее и любила.
Мама мечтала, чтобы из меня вырос кто-то почище бакалейщика. Она была убеждена, что я смышленый, и хотела, чтобы в семье был врач. Спала и видела, как я стану знаменитым хирургом, консультантом королевской семьи, поэтому, понятно, хотела, чтобы я остался в школе. Отец отказывался наотрез. Говорил, что у него нет денег. Он хотел, чтобы я оставался дома и помогал в лавке. Они спорили об этом весь последний год, который я прожил дома.
А я – я сам не знаю, на чьей был стороне. В школе мне было смертельно скучно. День-деньской сидишь и зубришь списки: словарные слова, таблицы, исторические даты, географические названия… Я и сейчас готов на все, лишь бы не зубрить никаких списков. В школе мне нравилось только одно: соперничество с по-настоящему аристократической школой дальше по улице. Она называлась «Академия королевы Елизаветы», и тамошние ученики носили начищенные котелки и учились музыке и все такое. Они презирали нас – и по праву – за то, что мы притворялись, будто мы лучше, чем есть, а мы не меньше презирали их за музыку и дурацкие котелки. По дороге домой у нас случались просто роскошные драки. Но все остальное в школе навевало на меня смертельную скуку.
С другой стороны, и в лавке мне было так же скучно. Я с удовольствием оставлял лавку на своего брата Роба. Он был младше. И думал, будто отсчитывать сдачу и рассыпать сахар по синим бумажным пакетам – лучшая забава на свете. Моей сестренке Эльзи в лавке тоже нравилось, но она больше любила играть со мной в футбол.
Вот футбол я любил по-настоящему. Мы играли в проулке между нашим двором и следующим, – наши ребята против ребят из того двора. Обычно все кончалось тем, что мы с Эльзи играли двое на двое против братьев Макриди. Мы с ней не упускали случая поиграть. Нам пришлось придумать особые правила, потому что места было мало, и другие особые правила для дней большой стирки, потому что от чанов из сарайчиков для стирки по обе стороны проулка валил густой пар. Будто в тумане играешь. Из-за меня мяч вечно попадал в чье-то белье. Это было второй причиной для споров, которые папе не удавалось уладить. Мама вечно скандалила из-за того, куда я на этот раз угодил мячом, или ругалась с миссис Макриди, потому что я подавал плохой пример ее мальчикам. Ангелочком я никогда не был. Не футбол, так еще что-нибудь,