тот нестройный шум, который производит перед началом концерта оркестровая духовая группа. Не успел я об этом подумать, как характер звука снова стал другим. Сначала он был похож на громкое мурлыканье кошки, разнежившейся на нагретом солнцем крыльце, а потом зазвучал как негромкий храп женщины, которая больше четырех месяцев пролежала в коме и еще не успела обрести былой тонус горловых мускулов.
За последние несколько месяцев я успел полюбить этот звук – свидетельство полного покоя и приятных сновидений. И производить его мог только один человек – моя жена, которая спала рядом со мной. Моя Мэгги. Сейчас она дрыхла, как говорится, без задних ног, храпя что твой боцман, а я лежал тихо, притворяясь, будто тоже сплю, а сам прислушивался к этому храпу и улыбался про себя. Если бы Мэгги узнала, что я слышал, как она храпит, то, наверное, умерла бы со стыда. «Я никогда не храплю! Имей это в виду, Дилан Стайлз!!!»
Непроизвольно я начал дышать в одном ритме с ней, вдыхая как можно глубже и выдыхая как можно медленнее. Лунный свет наполнял комнату призрачным серо-голубым сиянием: полная луна стояла высоко и светила прямо на Мэгги, словно божий прожектор. По ее накрытой легким одеялом фигуре разливался жемчужный свет, и мне захотелось окунуть в него руки. Сейчас Мэгги была совершенно неподвижна, хотя обычно она каждую ночь кувыркалась на кровати, точно выброшенная на песок рыба. Лишь ближе к утру она успокаивалась и затихала. Распластавшись на простынях, Мэгги разбросала руки и ноги во всю ширину кровати, привыкнув иметь ее в своем полном распоряжении за долгие месяцы пребывания в больнице. Я кое-как примостился на крохотном свободном пятачке. Моя голова наполовину свешивалась с края матраса, одеяла мне и вовсе не досталось, но меня это нисколько не трогало. А если бы трогало, мне следовало бы дать такого пинка, чтобы я улетел отсюда прямо в середину будущей недели. Как я мог переживать из-за одеяла, если Мэгги, моя Мэгги, была рядом, если от нее снова исходил легкий аромат ее любимой «Вечности»[1], а ее руки только что обнимали меня?
Все в мире было совершенно, все пребывало в гармонии.
Около четырех часов утра Мэгги повернулась на бок, потянулась, как Блу, и снова обвила меня руками и ногами, словно осьминожек. Ее волосы рассыпались по моей груди, точно щупальца. За прошедшие недели они отросли и падали ниже плеч: длинные, блестящие, они были словно созданы для рекламы шампуней. Что касается меня, то в преддверии наступающей летней жары и долгих часов на тракторе я постригся очень коротко, так что моя шея была открыта палящему солнцу, пыли и грязи. Мэгги стригла меня сама – стригла и кивала с довольным видом, а я думал о том, что точно так же кивал мой дед, когда стриг меня перед летом.
Мэгги снова пошевелилась и приподняла лицо, так что мы едва не соприкоснулись носами. Теперь один и тот же воздух попеременно наполнял то ее, то меня. Грудь Мэгги легко поднималась и опускалась, кожа была теплой и сухой. И как будто для того, чтобы никто и ничто не могло сдвинуть ее с ее места, она закинула мне на живот согнутую, как лодочный якорь, ногу, одной рукой обняла меня за плечи, а другой крепко вцепилась в матрас.
Медленно, неохотно я выпутался из этой ловушки, накрыл одеялом ее обнажившееся плечо, убрал за ухо прядь волос и отправился на кухню, чтобы раскочегарить наш старый перколятор. Блу вышел следом за мной и, потянувшись, встал у сетчатой противомоскитной двери, уткнувшись носом в щеколду. Он знал, как ее открыть, но с тех пор, как вернулась Мэгги, Блу разленился и теперь с выжидательным видом косился на меня.
Я взглянул на него, и треугольные уши Блу слегка поникли.
– Слушай, приятель, – сказал я, показывая в направлении спальни. – Это ведь она, а не ты пролежала несколько месяцев в коме. Давай-ка сам…
Блу тихонько заскулил, поднял носом щеколду и метнулся с крыльца на улицу.
Пока перколятор хрипел и плевался, исполняя мою любимую симфонию пробуждения, я вышел на веранду, чувствуя себя так, словно в моей жизни начинался новый, важный этап. Небо посветлело и было совершенно безоблачным. На фоне розовеющего восхода в ветвях стоявших над рекой и над могилой моего сына деревьев виднелись большие черные пятна – там устроилась на ночлег стая диких индеек. Ни могилы, ни реки мне не было видно, но если с миром не произошло никакой катастрофы, она по-прежнему неспешно текла за обрывом, напояя влагой землю Южной Каролины и наполняя жизнью меня.
Прямо передо мной, словно молчаливые часовые, стояли ряды кукурузы, вымахавшей уже выше шести футов. С востока тянуло легким ветерком, и высокие стебли, чуть слышно лепеча, дружно покачивались из стороны в сторону. Мои глаза, понемногу приспосабливаясь к неверному утреннему освещению, различали десятки оттенков черного, серого и зеленого, и от этого кукурузные стебли казались похожими на тонкие, изящные руки, которые приветственно машут высокому небу. Дед однажды сказал мне, что фермеры – дирижеры земных хоров, которые поют осанну Небесам. Мне потребовалось несколько лет, в течение которых я почти не слезал с тракторного сиденья, чтобы понять, что́ он имел в виду.
Скоро стало так светло, что я начал разбирать буквы на латунной табличке, установленной у высаженных в ряд молодых розовых