да доставляет мне такое удовольствие, знаешь, сокровенный мой дневник, это всегда доставляет мне такое удовольствие – убивать. Они говорят, что это – зло. Что плохо творить зло. Что они в этом понимают? Творить зло – хорошо. Очень хорошо, и мне это нравится.
Во всяком случае, я не могу удержаться от этого. Не потому, что я сумасшедший. Просто потому, что мне этого очень хочется: если я сдерживаю себя, то становлюсь совсем несчастным. Мне нужно делать это.
Я смеюсь, представляя себе, как кто‑то читает мои записки. Я их хорошо прячу. Но любители рыться в чужих вещах есть повсюду. Внимание, любители рыться в чужих вещах, будьте осторожнее: противник подстерегает вас.
Я не настолько глуп, чтобы писать при свидетелях. И не собираюсь описывать себя. Называть имя и прочее. Нет, не будет никаких примет, по которым можно меня опознать. Я – словно пресловутый «труп в шкафу».
Я не маньяк. Важно лишь одно: они умирают. Когда они умирают, я должен сдерживать себя, чтобы не загоготать от радости, не закричать от удовольствия. Я дрожу. Даже от одной мысли об этом у меня начинают дрожать пальцы.
Это забавляет меня. Меня забавляет только это. Нечто вроде игры. Ищите ошибку. Я очень хорошо умею подделываться.
Я социально адекватен.
Я слежу за новостями. Дает себя знать университетское образование.
Дневной образ жизни. Дневные привычки.
Я жаждал откровения, утешения. Чтобы кто-то прижал меня к своему теплому сердцу и сказал – всё будет хорошо, ты ещё не чудовище, не ходячий труп, ты сможешь выбраться из этого дерьма.
Скрываясь под капюшоном, я спешу на работу, следуя за ядовитыми выхлопами автомобилей и протискиваясь между людей.
Мертвый мир, скрученный, как грязный лист газеты, застрявшей в канаве. Мой мир.
Закрываю глаза, и кажется, иду по лезвию пропасти. Есть ситуации, которые не зависят от техники хирурга.
Четырехэтажное здание уходит ввысь – глядя на него выворачиваю себе шею. С тускло светящейся грибным, восковым светом вывески капает какая-то мерзостная слизь.
Но даже при наличии всего необходимого ни один хирург не может поручиться за исход любой операции.
У меня ничего не получалось, я старался захватить глубоким стежком края рваной раны и затем осторожно стянуть их узлом, но каждый раз шов прорезал тонкую и рыхлую мышцу. Я пробовал снова и снова.
Розовая кровь шумно сочилась, потом стремительным потоком лилась из большой дыры в левом предсердии, текла в переполненные бутыли отсоса и хлюпала на полу.
Я был доведен до отчаяния и парализован. «Черт! Это предсердие мягкое, как дерьмо, я не могу закрыть его, – ей конец», – думал я. Попробовал прошить еще раз. Все длилось, возможно, минуту или две, но позже, как при замедленной съемке, я буду часами прокручивать это в своем мозгу.
Нож Любске к грудине. Открыли перикард. Палец в рану левого предсердия. Шелковый шов. Но на этот раз все шло не так: швы не держались на тонкой мышце предсердия, нить при стягивании прорезала стенку сердца раз за разом.
Я смотрел на труп, сотворенный мной, – на губах остатки красной помады, красный миникюр на ногтях. Никто не произнес ни слова, пока я зашивал кожу над зияющей грудной полостью и помогал медсестрам уда-лять трубки и катетеры. Мы помыли тело. Когда пере-кладывали его на носилки, я почувствовал, что очень хочу спать, и сразу же пошел искать кровать. Проснувшись, понял, что «Жизнь ничего не значит в этих краях!» После того ужасного случая мне часто снилось одно и то же: мои руки двигаются, я беру инструменты, но все делаю безуспешно, и так снова и снова.
Здесь никто ни за что не отвечал, люди умирали от легко устранимых причин. Жизнь здесь ничего не значила.
– ДЫШИ, давай, дыши! Ты знаешь как… Ради Бога, дыши!
Тихий сухой глоток—рот открылся, но грудь не двигается. Что-то заело, что-то мешает ему. Я заметил быстрое движение глаз, уровень кислорода в крови стремительно падал. Еще тридцать секунд максимум, и мозгу конец, если сначала не разорвутся легкие—абсурд, но интересная возможность.
Потом я понял, что знаю эти симптомы, наблюдал за ними достаточно часто. Какое-то время умирающие больные борются с неожиданным исходом, но вдруг их уносит за роковую черту, откуда нет возврата. Я начал хладнокровно отмечать детали поэтапного умирания больного.
Голова откинулась в сторону. Амплитуда осциллографа подпрыгнула на экране, оставляя истеричный янтарный точечный след – хаотичную запись затухающей жизни мозга, выполняемую под монотонное хныканье электронного «биипера». Удивительно устойчивый безошибочный «биип-биип-биип» говорил, что сердце, похоже, будет работать, с мозгом или без мозга.
Ошеломленный, я ощутил свой собственный сердечный ритм, сливающийся с ударами сердца умирающего.
Непреодолимая тяжесть тянула меня вниз, в бездну. Утекали последние капли моей, а не его жизни.
Потом цвета взорвались, ритмичный электронный пульс сменился хаотичным кольцом. Тревога? Сбой аппарата? Темно, не могу