жения духовного и подкрепления телесного, объявляю своим присным[2], что пора нам двинуться в путь.
Все готово! В мелочную лавочку и за квартиру заплачен последний долг; ребятки вот уже две недели как не хворают; жена чуть-чуть вздохнула после бессонных ночей, сплошь переполненных заботами о детях, о работе, о должишках, о голой необеспеченности… Да, бывали тяжелые минуты! Но зато у нас было великое сокровище, которое мы, путем этих лишений, насколько могли, охраняли как зеницу ока: это была свобода духа и свобода перелета, и мы могли не быть рабами, прикованными к колеснице какого-либо господина…
Итак, едем! «К Сидорычу, папа, к Сидорычу! Мы у него не были уже два года!» – категорически заявляют мои скворчата. К Сидорычу? Гм… не близкое место… Но скворчата, уже привыкшие к ежегодным весенним перелетам, ничего не имеют против почти недельного путешествия по водяным и сухопутным путям сообщения, ведущим в царство Сидорыча и ему подобных… К Сидорычу так к Сидорычу! Четыре-пять суток от Петербурга – и перелет совершен, и мы уже переброшены далеко за великую русскую реку и благодушно устраиваемся в первый же ночлег на покрытом соломой и валеными кошмами полу огромной избы заволжского села. А на другой день, почти с первыми лучами яркого весеннего солнца, мои нетерпеливые ребятки уже тащат меня вместе с собой к резиденции Сидорыча…
Мы очень любили Сидорыча. Это был просто старый отставной солдат, еще в молодости защищавший Севастополь, добродушно суровый и исполнительный на службе, философ-юморист в жизни, вечный герой и нищий по судьбе, проходивший свою жалкую жизненную карьеру с тем же героизмом, с каким он некогда стоял на Малаховом кургане, – старый служака с седыми щетинистыми усами, служивший теперь сторожем на будке 305-й версты заволжской железной дороги.
Отправляться почти ежедневно за полверсты от деревни, на линию, к «шламбою», около которого в небольшой будке жил Сидорыч, было величайшим удовольствием моих ребяток. Его «усадьба», как звал он свою будку с примыкавшим к ней огородом в пять квадратных сажен, была действительно прелестным местечком: сама будка стояла на краю резерва пути, и маленький огород, украшенный «по-хохлацки» (как всегда объяснял сам Сидорыч) махровым маком, мальвой и подсолнечниками, упирался в край оврага, поросшего кустарником; на дне этого оврага струилась, немолчно журча по мелким камням, маленькая речка, как змейка, игриво проскользавшая в каменный туннель под полотном дороги. По другой стороне оврага густо разрослась березовая рощица – наш любимый приют в тихие, теплые дни. Здесь, сидя на высоком береговом мыску, я любил смотреть на родной пейзаж, с овражками, долинками и перелесочками, чередовавшимися полосами озимых и яровых полей, с видневшеюся вдали улицей села, с расстилавшейся за ним безграничной приволжской поймой, усеянной озерками; а мои ребятки вместе с несколькими деревенскими сверстниками в это время копошились внизу у оврага, у глубоких бочагов речки, в которых ходили стайками окуньки и ерши.
Здесь-то и свели мы первое знакомство с Сидорычем, который считал себя полновластным владыкой не только своего двухверстного «околотка», но и всех ближайших мест, которые примыкали к нему. Особенно так называемый резерв (или «лезерв», как называл Сидорыч) он считал прямо-таки неприкосновенным для обычных смертных и должен был по этому случаю выдерживать бурные столкновения с деревенскою молодежью во время урожая ягод и грибов, когда она безжалостно топтала его покосы. Таким образом, прежде чем рассчитывать наслаждаться поэтическою прелестью этого милого местечка, носившего казенное название «305-й версты», необходимо было заручиться расположением Сидорыча, что, впрочем, не представляло особенного затруднения: стоило только в принципе признать его власть над всем этим железнодорожным «уделом» и побеседовать с ним «по душам», сидя на лавочке около будки, чтобы размягший старик, большой любитель всяких бесед, тотчас же не только великодушно уступил в ваше пользование все поэтические прелести своих владений, но и сам принял самое деятельное участие в организации всякого рода «удовольствий». Вместе со своей маленькой тринадцатилетней Катенкой, тоненькой, жиденькой черноволосой девочкой, с темно-карими, какими-то пугливо-резвыми глазенками, прыгавшей, как козленок, в полинялом сарафанчике, едва доходившем ей до колен, он ставил нам в рощице самовар, разводил костер и делал яичницу или варил в котелке раков, а иногда и уху из ершей, которых тут же налавливал. Я же, с своей стороны, не забывал прихватить для старика скляночку «горилки» (как любил он иногда говорить «по-хохлацки», вспоминая свои военные постои в Украине) и «ведомости» – две вещи, к которым он из всех «пустяков», служащих для соблазна и удовольствия людей, чувствовал особенную слабость, конечно не забывая искони излюбленной махорки.
И вот теперь, когда спустя три года после нашего первого знакомства с Сидорычем, мы опять приехали в эти знакомые места, мы снова застали его на том же посту, тем же неизменным владыкой крохотного железнодорожного «удела».
Сидорыч встретил нас по-прежнему, как старых знакомых, радушно, по-видимому, даже обрадовался. За эти три года, как мне показалось, он не только не подряхлел, но, напротив, как будто стал сановитее, «подтянулся», а волосы на голове и усах стали