Константин Леонтьев

Из воспоминаний консула (Князь Алексей Церетелев; Н.П. Игнатьев)


Скачать книгу

о, кроме самых близких людей и товарищей по службе, – я сказал ему так:

      – Вы до того способны, князь, до того даровиты, что вам среднего в жизни ничего даже и не может предстоять. – Вы или будете знаменитым человеком… или…

      Он угадал мою мысль и досказал ее:

      – Или меня убьют?.. Не так ли?..

      – Да, что-нибудь в этом роде, – продолжал я, – умрете рано или на поединке вас застрелят за некоторые ваши выходки…

      Он поклонился мне с шутливой почтительностью и переменил разговор.

      Я тогда уже старел, болел постоянно; думал только о том, как предстать на суд Божий; – и еще о том, как мне, подобно состарившемуся зверю, свернуться где-нибудь в углу и умереть безболезненно и мирно; – а он был тогда так молод и так красив; так остроумен и весел, здоров и силен, хитер и ловок (ловок иногда и до цинизма!), любезен до неотразимости и по-печорински зол и язвителен.

      И вот теперь он умер – этот молодой герой и красавец; – он умер и его уже в землю зарыли; – а я живу, на майскую зелень любуюсь у окна подмосковной дачи, благодарю и славословлю Бога – ко мне столь милосердого, и вспоминаю с горестью и удовольствием об этом человеке, которого, быть может, никто именно так высоко не ценил и так беспощадно не понимал, как я.

      Я с самого начала нашего знакомства с ним видел в нем не просто умного и способного юношу, служившего при русском посольстве в Турции, а именно героя… Героя очень веселого, счастливого и в высшей степени практического… человека, редко (я думаю даже никогда) себя не забывавшего… героя, вовсе, вероятно, не идеального в смысле какой-нибудь внутренней и добросовестной задачи… О! Нет! Алексей Цертелев был не таков. – Не такое, по крайней мере, он на меня производил впечатление.

      Он был герой и в самом тесном значении этого слова, т. е. в смысле военного мужества; он был, что называется, просто очень храбр; и вместе с тем он был героем и в другом, самом широком значении этого слова, т. е. человек очень сложный, изящный, занимательный, многосторонний, который бы годился в одно из главных действующих лиц прекрасного, большого и вовсе, разумеется, не отрицательного романа.

      В романе он вышел бы даже гораздо лучше и сходнее, чем в таком кратком очерке, который я теперь пишу. – В большом романе, особенно теперь, когда его уже нет на свете, можно было бы, изменяя только имена и некоторые второстепенные и внешние черты действительности, – остаться вернее этой самой действительности по внутреннему ее существу, – чем при так называемом правдивом и точном, простом биографическом воспоминании.

      Такие точные, soi-disant[1] правдивые воспоминания очень стеснительны. – Никого почти нельзя назвать; – одного назвать совестно; другого неприлично; третьего жалко; четвертого даже страшно и т. д.

      А в большом романе Церетелев вышел бы больше самим собою; – и впечатление на читателя могло бы ближе подойти к тому, которое он производил в жизни на тех, кто хотел и умел судить его беспристрастно. – Прав ли я или нет, но я воображаю, что принадлежу к числу этих (очень немногих, впрочем) беспристрастных судей.

      От других я большею частию слыхал или почти безусловные похвалы, или резкие порицания. – Родные его очень любят и хвалят его сердце и родственные чувства. – Многие из товарищей его и почти все те люди, которым приходилось иметь с ним сношения по делам и в обществе, – напротив того, не любят и не хвалят его характера. – Это и понятно: Церетелев средних чувств возбуждать не мог… Его можно было, как Печорина, или сильно любить, или ненавидеть… Что касается до меня, то я признаюсь откровенно, что при начале знакомства нашего в Константинополе в сердце моем по отношению к нему происходило то именно, о чем Лермонтов так хорошо сказал:

      …то сердце, где кипела кровь,

      Где так всечасно, так напрасно

      С враждой боролася любовь…

      Да! При первых же встречах я почти влюбился в него; – его юношеская красота, мужественная и тонкая в одно и то же время, его веселость и неутомимая энергия, его отважный патриотизм, его оригинальные шутки и серьезно-образованный ум, равно способный и к теоретической мысли, и к самым быстрым и основательно-практическим соображениям; его настойчивость и даже злость его языка и некоторых его действий, – пленили меня… Я сказал уже, что я тогда все болел и ужасно тосковал и собирался все в тот же дальний и страшный путь, из которого нет более возврата; – при этом мне казалось, что я овладел некоторыми истинами, которых развитие и распространение было бы в высшей степени полезно. – Что успел, то написал и напечатал; что не успел – хотел передать другим; мне тогда было сорок с лишком лет; – Церетелеву едва ли было в то время двадцать пять. – Я считал себя «непризнанным», «непонятым», не успевшим высказать и сотой доли того, до чего додумался в полной независимости жизни и ума, и возмечтал сделать из него приверженца моих идей, моей системы, ученика моих взглядов на наши отношения к славянам, грекам и Востоку. – Я возмечтал быть чем-то вроде его предтечи и готов был счесть себя недостойным «развязать ремень его обуви»; я соглашался остаться «гласом вопиющего в пустыни» –