ящего сожительства собаки с человеком, она заразилась им – в хорошем и в дурном смысле слова: ее собственный нормальный строй несомненно нарушен и изменен, – как нарушена и изменена самая ее внешность. Собака стала болезненнее, нервознее, ее годы сократились; но она стала интеллигентнее, впечатлительнее и сообразительнее; ее кругозор расширился. Зависть, ревность – и способность к дружбе, отчаянная храбрость, преданность до самоотвержения – и позорная трусость и изменчивость, подозрительность, злопамятность – и добродушие, лукавство и прямота – все эти качества проявляются – иногда с поразительной силой – в перевоспитанной человеком собаке, которая гораздо больше, чем лошадь, заслуживает название «самого благородного его завоевания» – по известному выражению Бюффона.
Но довольно философствовать: обращаюсь к фактам.
У меня, как у всякого «завзятого» охотника, перебывало много собак, дурных, хороших и отличных – попалась даже одна, положительно сумасшедшая, которая и кончила жизнь свою, выпрыгнув в слуховое окно сушильни, с четвертого этажа бумажной фабрики; но лучший без всякого сомнения пес, которым я когда-либо обладал, был длинношерстый, черный с желтыми подпалинами кобель, по кличке «Пэгаз», купленный мной в окрестностях Карлсруэ у охотника-сторожа (Jagdhiiter) за сто двадцать гульденов – около восьмидесяти рублей серебром. Мне несколько раз – впоследствии времени – предлагали за нее тысячу франков. Пэгаз (он жив еще до сих пор, хотя в начале нынешнего года почти внезапно потерял чутье, оглох, окривел и совершенно опустился) – Пэгаз – крупный пес с волнистой шерстью, с удивительно красивой, громадной головой, большими карими глазами и необычайно умной и гордой физиономией. Породы он не совсем чистой: он являет смесь английского сеттера и овчарной немецкой собаки: хвост у него толст, передние лапы слишком мясисты, задние несколько жидки. Силой он обладал замечательной и был драчун величайший: на его совести, наверно, лежит несколько собачьих душ. О кошках я уже не упоминаю. Начну с его недостатков на охоте: их немного, и перечесть их недолго. Он боялся жары – и когда не было близко воды, подвергался тому состоянию, когда говорят о собаке, что она «заръяла»; он был также несколько тяжел и медлителен в поиске; но так как чутье у него было баснословное – я ничего подобного никогда не встречал и не видывал, – то он все-таки находил дичь скорее и чаще, чем всякая другая собака. Стойка его приводила в изумление – и никогда – никогда! он не врал. «Коли Пэгаз стоит – значит есть дичь» – было общепринятой аксиомой между всеми нашими товарищами по охоте. Ни за зайцами, ни за какой другой дичью он не гонял ни шагу; но, не получив правильного, строгого, английского воспитанья, он, вслед за выстрелом, не выжидая приказания, бросался поднимать убитую дичь – недостаток важный! Он по полету птицы тотчас узнавал, что она подранена, – и если, посмотрев ей вслед, отправлялся за нею, подняв особенным манером голову, – то это служило верным знаком, что он ее сыщет и принесет. В полном развитии его сил и способностей – ни одна подстреленная дичь от него не уходила: он был удивительнейший «ретри́вер» (retriever – сыщик), какого только можно себе представить. Трудно перечесть, сколько он отыскал фазанов, забившихся в густой терновник, которым наполнены почти все германские леса, – куропаток, отбежавших чуть не на полверсты от места, где они упали, – зайцев, диких коз, лисиц. Случалось, что его приводили на след два, три, четыре часа после нанесения раны: стоило сказать ему, не возвышая голоса: such, verloren! (шершь, потерял!) – и он немедленно отправлялся курц-галопом сперва в одну сторону, потом в другую – и, наткнувшись на след, стремительно, во все лопатки, пускался по нем… Минута пройдет, другая… и уже заяц или дикая коза кричит под его зубами – или вот уже он мчится назад с добычей во рту. Однажды, на заячьей облаве, Пэгаз выкинул такую удивительную штуку, что я бы едва ли решился рассказать ее, если б не мог сослаться на целый десяток свидетелей. Лесной загон кончился; все охотники сошлись на поляне близ опушки. «Я именно здесь ранил зайца», – сказал мне один из моих товарищей – и обратился ко мне с обычной просьбой: направить на след Пэгаза. Должно заметить, что на эти облавы, кроме моего пса, прозванного «l'illustre Pegase»[2], ни один не допускался. Собаки в этих случаях только мешают; сами беспокоятся и беспокоят своих владетелей – да своими движеньями предостерегают и отгоняют дичь. Егери-загонщики своих собак держат на сворах. Мой Пэгаз, как только начиналась облава и раздавались крики – превращался в истукана, смотрел внимательно в чащу леса, чуть заметно поднимая и опуская уши, – и даже дышать переставал; дичина могла проскочить под самым его носом – он едва дрогнет боками или облизнется – и только. Однажды заяц пробежал буквально по его лапам… Пэгаз удовольствовался тем, что показал пример, будто укусить его хочет. Возвращаюсь к рассказу. Я скомандовал ему: «Such, verloren!» – он отправился – и через несколько мгновений мы услыхали крик пойманного зайца – и вот уже мелькает по лесу красивая фигура моего пса – скачет он прямо ко мне. (Он никому другому не отдавал своей добычи.) Внезапно, в двадцати шагах от меня – он останавливается, кладет зайца на землю – и марш-марш назад! Мы все переглянулись с изумленьем… «Что это значит? – спрашивают у меня. – Зачем Пэгаз не донес до вас зайца? Он этого никогда не делал!» Я не знал, что сказать, ибо сам