h>
Ты рядом, даль социализма!
Спойте песню мне, братья Покрассы!
Младшим братом я вам подпою.
Хлынут слёзы нежданные сразу.
Затуманят решимость мою.
И жестокое, верное слово
В горле комом застрянет моём…
Погоди, я тебя не обижу,
Спой мне тихо, а я подпою.
Я сквозь слёзы прощальные вижу
Невиновную морду твою.
Погоди, мой товарищ, не надо.
Мы уже расквитались сполна.
Спой мне песню: Гренада, Гренада.
Спойте, мёртвые губы: Грена…
Оскверняй без меня мертвецов в мерзлоте,
Я не буду в обнимку с тобой
Над Бухариным плакать в святой простоте
Покаянною сладкой слезой!
Москва – Харбин. Май 1928
Замысел Городецкого сработал безупречно. Конечно, он, как никто, знал психологию, или, лучше сказать, основной психотип своих коллег по цеху и «товарищей» вообще, был отчаянно-нагло бесстрашен, обладая при авантюристическом складе характера душой настоящего воина, – уж в этом-то Гурьев успел убедиться на собственном опыте. И невольно задавался вопросом, – а если без Городецкого? Сумел бы он сам? Снятие за десять минут до отхода состава проводника в классном вагоне и «внедрение» на его место Гурьева выглядели – да и были, по форме своей, – классической чекистской операцией, к которым команды поездов «Москва – Харбин» давно и безнадёжно привыкли. Наверняка, приставлен присматривать за кем-то из нкидовцев[1] или иностранцев… А Гурьев, сыгравший, – не без труда, но весьма убедительно, – своего в доску рубаху-парня, только улыбался загадочно-беспечно, так, что ни у кого сомнений не оставалось: причастен «высших тайн». И подливал он тоже щедро – истерически-трезвеннический настрой первой советской эпохи уже начал медленно, но верно замещаться привычным пьянством по всякому поводу, а чаще – и вовсе без всякого. Его это всегда поражало, причиняя почти физическую боль, – зрелище того, как человеческая энергия, сила духа и воля растворяются в вине, как людские лица превращаются в хамские перекошенные хари.
И вот – дорога. Теперь Гурьев был один, ясно ощущая это одиночество. Никого. Сначала не стало отца. Потом деда. Ушли в Пустоту – один за другой – Нисиро-о-сэнсэй и мама. Уехали Ирина и Полозов. Городецкий остался в Москве. Один.
Это было удивительное путешествие – невзирая на обстоятельства, что послужили причиной в него отправиться. Прежде Гурьев никогда не уезжал так далеко от дома, от Москвы, которую привык уже считать родным для себя городом, во всяком случае, занимающим в душе и в жизни куда больше места, чем некогда Питер. И эта мелькающая за окном вагона череда пейзажей действовала на него умиротворяюще и целебно. Ему казалось, что клубок тупой боли в груди поселился там после маминой гибели навсегда, но… Наверное, Городецкий всё-таки прав, подумал Гурьев. Наверное. Только что означают слова Сан Саныча – «приказываю, как пока ещё старший по званию»? Как понимать это – «пока»?
Да, так далеко он и в самом деле ещё никогда не путешествовал. Он и представить себе не мог, что такое это – настоящее «далеко». Как же понять свою страну, не проехав её от края до края – хотя бы раз в жизни?! Вот о чём говорил Мишима. Только сейчас Гурьев начинал по-настоящему проникаться его словами. И этим пространством. Не постигать, нет. Куда там – такое постигнуть! Завораживающе-однообразное покачивание вагона, ровный перестук колёс на стыках, смена дней и ночей – почти две недели в пути. Невозможно передать – только пережить самому. Россия.
Советскую половину границы он пересёк без всяких неприятностей. Китайский пограничник тоже не причинил никакого особенного беспокойства. Разумеется, ни сколько-нибудь значительных сумм в советской валюте, ни оружия у него при себе не было. Конечно, обыскивать его никто не собирался, да и вряд ли это удалось бы желающим, но – бережёного Бог бережёт. Тайничок, оборудованный за долгие дни дороги от Москвы во время ночных смен, избавлял Гурьева от необходимости трепетать перед властями, опасаясь за свои капиталы. Две увесистые «колбаски» по сто полуимпериалов царской чеканки в каждой и одна, поменьше, с пятью десятками полновесных червонцев. Зачахнуть от безденежья затруднительно.
До Харбина он добрался без приключений, где и покинул поездную бригаду, просто исчезнув без всякого следа.
Харбин. Июнь 1928
В Харбине он играл лишь затем, чтобы не утратить навыки. Не особо таясь и не пытаясь завести никаких прочных связей, Гурьев провёл в городе около месяца. Он снял чистую, опрятную комнату за весьма скромную плату, много читал, брал уроки верховой езды и почти ликвидировал лакуны в своём владении этой наукой – совершенно уверенно держался