то смех с погоста, и все же тревожащий нас, будто и мы мертвецы, – смех мертвеца, смех Гоголя!
«Затянутая вдали песня, пропадающий далече колокольный звон… горизонт без конца… Русь, Русь!» (Мертвые души) и тут же, строкой выше – в «полях неоглядных» «солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью „такой-то артиллерийской батареи“» (Мертвые души). Два зрения, две мысли; но и два творческих желания; и вот одно: «Облечь ее в месячную чудную ночь и ее серебряное сияние, и в теплое роскошное дыхание юга. Облить ее сверкающим потоком солнечных ярких лучей, и да исполнится она нестерпимого блеска» (Размышление «pro domo sua»[1] по поводу ненаписанной драмы). А другое желание заключалось в том, чтобы «дернуть» эдак многотомную историю Малороссии без всяких данных на это.
«Глаза… с пением вторгавшиеся в душу» (Вий). Всадник, «отдающийся» (вместо отражающийся) в водах (Страшная месть). «Полночное сиянье… дымилось по земле» (Вий). «Рубины уст… прикипали… к сердцу» (Вий). «Блистательная песня соловья» (Майская ночь). «Волосы, будто светло-серый туман» (Страшная месть). «Дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку» (Страшная месть). «Из глаз вытягиваются клещи» (Страшная месть). «Девушки… в белых, как убранный ландышами луг, рубашках» и с телами, «сваянными из облаков», так что тела просвечивали месяцем (Майская ночь). Быть может, чрез миг ландышевая белизна их рубашек станет стеклянной водой, проструится ручьем, а ручей изойдет дымом или оборвется над камнем пылью у Гоголя, как валится у него серой пылью вода (Страшная месть), чтобы потом засеребриться, как волчья шерсть (Страшная месть), или под веслами сверкнуть, «как из-под огнива, огнем» (Страшная месть).
Что за образы? Из каких невозможностей они созданы? Все перемешано в них: цвета, ароматы, звуки. Где есть смелее сравнения, где художественная правда невероятней? Бедные символисты: еще доселе упрекает их критика за «голубые звуки»: но найдите мне у Верлёна, Рембо, Бодлера образы, которые были бы столь невероятны по своей смелости, как у Гоголя. Нет, вы не найдете их: а между тем Гоголя читают и не видят, не видят доселе, что нет в словаре у нас слова, чтобы назвать Гоголя; нет у нас способов измерить все возможности, им исчерпанные: мы еще не знаем, что такое Гоголь; и хотя не видим мы его подлинного, все же творчество Гоголя, хотя и суженное нашей убогой восприимчивостью, ближе нам всех писателей русских XIX столетия.
Что за слог!
Глаза у него с пением вторгаются в душу, а то вытягиваются клещами, волосы развеваются в бледно-серый туман, вода – в серую пыль; а то вода становится стеклянной рубашкой, отороченной волчьей шерстью – сиянием. На каждой странице, почти в каждой фразе перехождение границ того, что есть какой-то новый мир, вырастающий из души в «океанах благоуханий» (Майская ночь), в «потопах радости и света» (Вий), в «вихре веселья» (Вий). Из этих вихрей, потопов и океанов, когда деревья; шепчут свою «пьяную молвь» (Пропавшая грамота), когда в экстазе человек. Как и птица, летит… «и казалось… вылетит из мира») (Страшная месть), рождались песни Гоголя; тогда хотелось ему песню свою «облечь… в месячную чудную ночь… и облить ее сверкающим потоком солнечных ярких лучей, и да исполнится она нестерпимого блеска.» (из «Набросков» Гоголя). И Гоголь начинал свое мироздание: в глубине души его – рождалось новое пространство, какого не знаем мы; в потопах блаженства, в вихрях чувств извергалась лава творчества, застывая «высоковерхими» горами, зацветая лесами, лугами, сверкая прудами: и те горы – не горы: «не задорное ли море выбежало из берегов, вскинуло вихрем безобразные волны, и они, окаменев, остались неподвижными в воздухе» (Страшная месть). «Те леса – не леса… волосы, поросшие на косматой голове деда» (Страшная месть); «те луга – не луга… зеленый пояс – перепоясавший небо» (Страшная месть); и пруд тот-не пруд: «как бессильный старец, держал он в холодных объятиях своих далекое темное небо, осыпая ледяными поцелуями огненные звезды»… (Майская ночь). Вот какова земля Гоголя, где леса – борода деда, где луга – пояс, перерезавший небо, где горы – застывшие волны, а пруд – старец бессильный, обнимающий небо. А небо?.. В «Страшной мести» у Гоголя оно (небо) наполняет комнату колдуна, когда колдун вызывает Катеринину душу; само небо исходит из колдуна, как магический ток… Так вот какое небо у Гоголя: колдовское небо; и на этом-то небе возникает у него земля – колдовская земля: оттого-то лес оказывается головой деда, и даже из печной трубы «делается ректор»; таковы же у Гоголя и дети этой земли – страшные дети земли: это или колдун, или Вий, или панночка, тела их сквозные; сваянные из облаков; даже свиньи на этой странной земле, по меткому наблюдению Эллиса, – «поводят очами»; та земля – не земля: то облачная гряда, пронизанная лунным сиянием; замечтайся – и мечта превратит тебе облачное очертанье по воле твоей и в русалку, и в черта, и в град новый – и ты найдешь здесь сходство хоть с Петербургом.
Нестерпимого блеска песнь Гоголя; и свет этой песни создал ему новую, лучшую землю, где мечта – не мечта, а новая жизнь. Песнь его – сиянье, «как сквозное покрывало, ложилось легко» (Вий) на землю, по которой ходил Гоголь; «дамасскою дорогой и белою, как снег,