ть лет, и никакие врачи, никакие энциклопедические и медицинские справочники, и никакие топонимически-этимологические словари не сумеют во мне перевернуть то детское восприятие этого термина, которое во мне сформировалось в детстве.
Мой старший товарищ, учитель, поэт Борис Ефремович Пильник вернулся с фронта без ноги. И у него постоянно болели пальцы на той ноге, которой у него не было. Нога осталась где-то там, в Калининских болотах, а пальцы болели тут, в маленькой комнатке, на площади Горького, и мы, мальчишки и девчонки, молодые поэты, которые пришли в гости к «нашему старику» послушать стихи Гумилёва или Юргиса Балтрушайтиса, видели и чувствовали, как болят эти пальцы на ноге, которой давно уже нет.
Да, по-научному это надо называть фантомной болью, но для меня это – каузалгия.
Больше тридцати лет миновало с тех пор, как ушёл мой отец.
В течение довольно продолжительного времени я работал с его письмами, дневниковыми записями, воспоминаниями друзей, постоянно советуясь с ним. За это время я часто слышал его голос, не раз встречал в толпе, видел силуэт на окне, просто разговаривал…
Я постоянно пытаюсь понять, как он прошёл этот путь, который не все осилили по разным причинам. Каких-то сорок лет назад теплым майским утром я слышал почти церковный колокольный звон: это побрякивали серебром и золотом медали вернувшихся живыми.
«И каждый первый – герой,
И каждый второй – бессмертен», —
сказал о них Поэт.
Часть 1. Путешествие не по своей воле
Луна мешала. Я не спал.
Сквозь щель двухстворчатой огромной
Я слышал чоканье негромко,
Смех женский, редкие слова.
У папы были гости в доме,
Нарядные, при орденах.
И даже женщина одна
Была, по-моему, в погонах.
Я помню все, хотя был мал.
Сквозь щель я слышал запах дыма
Табачного, духов и винный,
Он волновал, и я не спал.
И слышал также звуки танго,
И шарканье продленных «па».
Я должен спать был, но не спал —
Луна мешала. Было странно
Мне слышать горькое: «За них…»
…Я просыпался утром первым
И видел, открывая двери,
Что мама с папою одни
И спят, обнявшись, на диване.
Пластинки сложены в углу,
Валялась спичка на полу…
Но до сих пор тревожит память
Мне мысль, что с ними кто-то не был:
Не тронут, посреди стола
Стоял единственный стакан,
Покрытый сверху черным хлебом.
I. Я простился с Волгой
Въехал в Азию! Никто из вас так не путешествовал, да, наверное, и не придется: мне кажется, никто не пожелает. Сегодня в первый раз умылся после Куйбышева, где в какой-то парикмахерской помыл руки. В Куйбышеве я долго лежал на пустынном берегу и глядел на реку с белыми гребешками волн – на душе было легко. Я даже не прощался – я простился с Волгой еще в Горьком: пятнадцатого сентября целый день на яхте общался с Волгой, быть может, в последний раз. Теперь я в Азии, а здесь, кажется, по местным обычаям, можно совсем не мыться.
Сразу после Самары началась степь (так начинаются многие рассказы прошлого века, где описывается, как русские господа ездили на кумыс), с её ковылём, пылью и осенними ветрами. Ветер сильный, пронизывающий до костей, но дождей пока нет, сквозь облака проглядывает солнце. После Оренбурга помахали рукой Европе.
Здесь, в Азии, всё своеобразно. Деревушки маленькие, серенькие, домики – мазанки, по типу украинских, но нет ни кустика, ни деревца – кругом голая бесконечная степь. На остановках грязные босые ребятишки продают арбузы, дыни, молоко; по дорогам едут на верблюдах – всё как 150–200 лет назад. Настроение у меня прекрасное, я доволен, доволен, вероятно, так же, как какой-нибудь чеховский инженер, ехавший в мягком «пульмановском» вагоне.
На соседней полке под рваным пестрым одеялом всё время сопит и всхрапывает старый киргиз, но я мирюсь с этим – ведь не часто приходится ездить с киргизами. На другой полке лежит поляк с замечательными голубыми глазами. Боже, видели бы вы его!
История поляка такова: повоевав с немцами 12 дней (Польша воевала только 12 дней!), он попал в плен и был отправлен под Берлин, оттуда бежал домой, в Варшаву. А дальше – Россия, Сибирь. И сейчас он едет в Актюбинск, где из таких вот «патриотов» генерал Андерс формирует польскую армию. В Актюбинске их уже 100 тысяч и все из тюрем, и все без семей. На этом поляке с голубыми глазами надето то, что он когда-то надел дома, в Варшаве: брюки уже изорваны, раньше они были черные, а сейчас