пассажирского вагона, находился в своих молчаливых размышлениях – а потому даже не заметил, как она подошла и заглянула в мое купе.
– Ой, нет, красавица, спасибо. Питер скоро? Подъезжаем уже? – поинтересовался я.
– Скоро. Часа три еще, Малую Вишеру только проехали, – прощебетала проводница, слегка обиженно добавив: – А чаю попить успели бы, между прочим.
Я улыбнулся и отрицательно качнул головой. Чаю мне совсем не хотелось. Хотелось водки – да только как-то неудобно это озвучивать перед девушкой. Дама все-таки. Стройненькая, молоденькая, одетая в железнодорожную форму, что так хорошо подходила ей, проводница довольно быстро и элегантно пробежалась летящей походкой по нашему вагону и скрылась в своем купе. Я вновь погрузился в «философские» размышления под монотонный стук колес. Размеренный ход поезда не замедлялся ни на секунду. За окном проносились леса, только начавшие просыпаться от долгой зимней спячки, и темные ельники царапали небо резными кронами. Обыкновенный пейзаж, наполненный оттенками ранней весны. Отличный фон для того, чтоб погрузиться в собственные мысли.
В моих размышлениях не было четкой направленности либо какой-то определенности, нет. Я просто иногда в них впадал. Такое со мной бывало. Размышления обо всем – о прошлом, о насущном, о том, что и вовсе не свершилось пока. Вспоминая какие-то яркие моменты своей жизни, я их анализировал, строил планы на будущее. Правда, планы эти были, мягко говоря, не совсем внятные.
Крайние лет семнадцать своей жизни я прослужил в вооруженных силах. В спецназе. Слово «крайние» я употребляю по привычке, так как в наших кругах слово «последний» произносить вслух вообще не принято. Последний – это вроде как совсем последний. Перед смертью, когда дороги назад совершенно точно нет. Такое вот суеверие. А жить мы хотим всегда. Подсознательно – хотим до жара в груди, до судороги в сжатых кулаках. Удивительная штука эта жизнь! Бывало, даже на уточнении некоторых задач для нашей спецгруппы сидим – размышляем, высказываемся, в глаза друг другу смотрим. И в глубине души каждый понимает: при определенных раскладах шансов вернуться живым маловато, а порой и вовсе нет. И все равно все говорят «крайний». И тени сомнения насчет возвращения ни в ком не увидишь… Смерть ведь тоже штука странная: стоит хоть на один миг поверить в то, что «завтра» может и не наступить, как она сразу услышит. Услышит – и так станет за плечом, оскалится и будет ждать, когда допустишь ошибку, пусть даже самую незначительную.
Я ни капли не жалел о своем увольнении в запас. Скоро домой. Здравствуй, жизнь гражданская! Только я сам не понимал, радоваться этому или огорчаться? Вот то, что я сейчас как будто на другую планету попадаю, – это мне очень ясно представлялось. А какая она, эта неведомая планета? Что за быт там? Будет все совсем не как в спецназе, не как на войне, к чему я за семнадцать лет привык, а очень даже по-другому – это я знал точно! И разница ой как велика! Может, поэтому снова захотелось водки.
Конечно, призывался я восемнадцатилетним пацаном из одного мира, прослужил совсем в другом, ну а возвращаюсь тридцатипятилетним дядей в третий – и снова совершенно иной. А вот образований и освоенных специальностей для жизни в этом мире как-то маловато получалось. Потому что безумно хотелось верить в то, что стрелять, уничтожать и убивать мне больше не придется. Вообще. Никогда. Ах да, я же еще немецким языком владею в совершенстве. Хотя кому он нужен, этот мой немецкий?
Даже меня самого всегда удивляло увлечение этим языком. Откуда оно взялось? Всем непонятно было. В моей семье оба деда и бабушка по маминой линии в действующей армии на фронтах Великой Отечественной мир от фашизма освобождали, и этот язык им как-то неприятен был. Неудивительно, в общем-то: такое пережить… Оставшегося в живых деда и бабушку я, конечно же, в детстве вопросами доставал. Рассказать про войну частенько просил – пацан же мелкий совсем, интересно, как там было на самом деле, что происходило. Представление о том, что такое подвиг, у меня тогда было довольно смутное – а старики мои сами тот подвиг вершили наравне с другими. Вот и лез все время. А они как вздрагивали – каждый раз, когда разговор об этом заходил! Отвечали сухо, коротко, как будто ужасались воспоминаниям. Я только теперь понимаю почему. Человек, переживший кошмары войны, уже никогда прежним не будет, и даже звучание языка, на котором когда-то говорили враги, теперь для него ужасно. И тут вдруг я взахлеб немецкий изучаю. Я почему-то вспомнил удивленные глаза нашей учительницы Маргариты Вадимовны, которую мы дружелюбно и уважительно Ахтунгом называли, когда я наизусть и почти без акцента «Дикую розу» Гете рассказывал. Она сняла очки, положила их на учительский стол. Затем так изумленно вскинула брови, внимательно слушая, приоткрыла рот, что я даже остановился, улыбнулся и после короткой паузы снова продолжил. Здорово получилось, ведь из всего класса мало кто понимал, о чем я вообще говорю. Понимала только преподаватель – и искренне удивлялась. А уже в одиннадцатом классе, еще за полгода до выпускных экзаменов, Маргарита Вадимовна разрешила мне, в виде исключения, больше не посещать ее уроки. Но и я Ахтунга не подвел. Немецкий выбрал выпускным экзаменом и сдал на отлично, естественно. И «Дикую розу» до сих пор назубок помню, хоть и столько лет уже прошло.
Жаль