ы Григорий Захарьин, да дядя жениха Юрий Глинский.
– Ну, пора, что ли? – спросил, позевывая, Захарьин.
– Рано еще, – отозвался Адашев.
Курбский молчал. Он знал, что ему мерещится, что ни звука не может донестись из-за тяжелых, плотно затворенных дверей, прорваться сквозь толстенные кремлевские стены, ан нет – так и чудилось жаркое дыхание, стоны, вздохи сладострастные…
Анастасия там. С другим… Прошлый год он, Курбский, через матушку свою, Настину тетушку, поднес ей серьги-двойчатки с бубенчиками… Не столько родственный дар, сколько намек. Отказалась было она от серег, насилу тетушка ее уломала, насилу уговорила не обижать ни ее, ни сына. Настя серьги взяла, но так и не надела их ни разу. Через подкупленную девку-горничную княгиня Курбская вызнала: так и лежат они в шкатулке. Не люб, значит, Настьке подарок князя Андрея… а значит, и он сам не люб. А ведь он мало что богат и знатен – красавец писаный! Галантен, как настоящий шляхтич, знает обхождение с дамами, по-польски говорит. Даже и по-латыни изъясняется! Любая боярышня, тем паче худородная Захарьина счастлива была бы, что такой человек пред нею заискивает, благосклонности ищет…
– Да дура она, – уговаривала матушка Курбского, видя, как помрачнел сын от Настиной холодности. – Нос задрала, вишь, не в меру… Что за глупости себе в голову взяла! Ну, пошутил с ней какой-то прохожий-проезжий монах, посулил, мол, царицей станет. Да разве умная девка такую чушь заберет в голову? Больно нужна она царю!
– И мне не нужна, – твердил подвыпивший с горя князь Андрей. – Пусть ее кто хочет забирает!
И вот… забрал. И та, о которой он грезил тайно, красивейшая из дев, встреченных им в жизни, незабытая и незабываемая, сейчас стелется под мужским телом, навеки отданная ему во власть! И мужчина тот – царь. И она будет – царица.
Ох, как ненавидел Курбский ее, как ненавидел… Она, видимо, чувствовала его ненависть, ведь в церкви, пока Курбский с венцом стоял позади нее у аналоя, Анастасия так и клонилась вперед, словно его ненависть прожигала ей спину.
Не совладав с собой, рванулся князь к тяжелой двери. До блеска начищенные медные оковы сверкали, как золото. Приник к двери, выкрикнул зычно:
– Здоровы ли молодые? Свершилось ли доброе?
Что-то глухо стукнуло в дверь, Курбский отпрянул – почудилось, в голову попало. Никак башмаком швырнули. И крик:
– Пошел вон! Все вон!
Курбский стоял недвижимо, сдерживая дрожь. Щеки горели, будто нахлестанные.
Позор, ну, позорище…
Пьяненький князь Юрий Васильевич Глинский помирал со смеху, зажимая рот рукой, чтоб не слышно было разгоряченному молодому там, в спальном покое:
– Каково он тебя? Под руку попал! Теперь знаешь, что оно такое, ему под руку попасть?
Курбский угрюмо молчал, словно вопрос относился не к нему.
– И чего сунулся? – сердито буркнул Адашев. – Я ж говорил, еще не время.
– Не бойся, государь на это дело спорый! – хихикнул Глинский. – Сосуд распечатать – ему раз плюнуть. Но вот чего он всегда не любил, так того, ежли печать уже до него была сорвана. Смекаешь, княже?
Глинский многозначительно умолк.
– Ты, князь Юрий Васильевич, романеи упился, – с трудом шевеля побелевшими губами, произнес Курбский. – Чего несешь?
– Несу? Это курица яйца несет! – куражился Глинский. – Я не потерплю, чтоб каждый-всякий… Еще неведомо, какие простыни нам покажут, понял? Молодая-то молчит, как прибитая… А ведь я знаю, знаю, как ты ее обхаживал! Думали, шито-крыто все останется? Кто о прошлый год на именинах у Бельского орал, мол, слава Богу, что Захарьины дали от ворот поворот – не больно-то их квашня перебродившая мне надобна!
– Откуда взял? – растерялся Курбский. – Тебя же там не было, у Бельского-то.
– Слухом земля полнится, – паясничал Глинский. – Жаль, поздно проведал про сие… Но ничего, лучше поздно, чем никогда. Погодите, мы еще выведем вас всех на чистую воду вместе с этой блудливой девкой!
Кулак Курбского звучно влип в его рот – словно кляпом заткнули прохудившуюся бочку. Какое-то мгновение Глинский смотрел на него, выпучив глаза, потом опрокинулся навзничь, сильно стукнувшись затылком об пол.
Курбский испуганно наклонился над ним:
– Как бы не сдох!
– Не велика беда! – пропыхтел взопревший от ярости Григорий Захарьин. – Вот же гнилостный язык… Но ты, брат Андрей Михайлыч, тоже хорош гусь! Как же ты смел про нас такое у Бельского…
– Еще и вы подеритесь, – презрительно обронил Адашев, стоявший у притолоки и с любопытством внимавший происходящему. – Самое время лаяться!
Григорий Юрьевич мигом остыл, спохватился, мученически возвел горе свои темно-голубые, как у всех Захарьиных, глаза:
– Ой, что-то они там и впрямь долго!
Курбский резко отвернулся. Адашев проворно рыскал взглядом от одного к другому и потаенно усмехался в кудрявые усы.
…Через некоторое время бледный, сдержанный