ранее запретные ресурсы для коллективной идентификации – православие, гедонизм массового потребления, агрессивный национализм, самодовольство «класса усредненных». Появились новые источники знания о действительности – экономические, социологические, демографические исследования, возникла газетная и сетевая публицистика, вытеснившая литературу и литературную критику из зоны общественного внимания. Сама литература стала скучной, не дающей читателю особых средств для понимания себя и окружающей жизни. Она погрузилась в почти бессознательное перебирание мотивов человеческой несостоятельности и мелочности существования (занятие, чаще всего прикидывающееся «воспоминаниями» о пережитом когда-то насилии и предательстве) либо в эскапистские фантазии о параллельных мирах, утопиях и других утешениях бедного социального воображения. Точка зрения социологии литературы сегодня оказалась избыточной и ненужно сложной. Но именно поэтому я искренне благодарен «НЛО» за сделанное предложение.
С этой книгой, которая для нас с Борисом Дубиным стала первым более или менее систематическим изложением теории этой дисциплины, связан большой кусок нашей жизни – больше 15 лет интенсивной и веселой работы, споров с историками литературы, вдохновений, разочарований, надежд, уныния и т. п., что обычно сопровождает общее дело. Но с тех пор, как она вышла, я редко открывал ее, занимаясь другими научными предметами, и, готовя ее сегодня к печати, перечитывая старые тексты, переживал самые противоречивые чувства – иногда удивления, иногда досады.
Наша книжка воспроизводит все особенности переходного состояния – от самиздата (фазы «устной социологии», атмосферы научных семинаров конца 1970‐х – начала 1980‐х годов) к новой публичности. Крах советской системы, который тогда казался окончательным, открывал множество новых возможностей. Снятие цензуры, возникновение независимых научных институтов, журналов, издательств, партий, газет, появление мелких кооперативных издательств и проч. сделали реальными перспективы выхода к публике из ранее закрытых сообществ, в которых мы тогда жили, публикацию «непроходных» текстов, давно лежавших в столах. Все стало возможным, но начинать и делать надо было только самим, у новых организаций, при их смелости и открытости, не хватало ни сил, ни средств. Надо было спешить, компетентность к ним пришла позже.
Поэтому первые наши издания выглядели очень кустарно и дилетантски1. У книжки не было литературного редактора (фигуры, ненавистной многим авторам прежде), о чем сегодня приходится сожалеть; в ней много еще чего осталось от «самопала» и «самодеятельности»: верстку и макет готовили наши коллеги в первом ВЦИОМе. От условий цензуры 1970–1980‐х годов – известная «герметичность» письма, особенно в ранних текстах, написанных скорее «для себя», чем «для других», излишний упор на строгости терминологии (которую мы сами же тут и вырабатывали) и многое другое. Все эти недостатки тогда казались не слишком важными, главное – давно написанные тексты, содержащие, как мы были уверены («мы новые», «мы придумали!»), развернутую теоретическую схему или проблемную карту социологии литературы, наконец были опубликованы. После нее еще выходили наши статьи и книги2, отчеты по законченным проектам исследований чтения и издательской деятельности, но такой, с нашей с Борисом точки зрения, более или менее систематизированной картины научных разработок, концептуальной основой которых мог бы служить предлагаемый теоретический подход, уже не было.
Как это часто бывает, повод для начала этой работы был случайным: нашей руководительнице – заведующей Сектором книги и чтения Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина (ГБЛ) Валерии Дмитриевне Стельмах – нужно было подобрать какие-то работы и составить небольшой список публикаций по социологии литературы для выступления на очередной конференции ИФЛА (Международной федерации библиотечных ассоциаций). Сам по себе этот запрос оказался катализатором для разработки новой теории литературы, необходимой для интерпретации уже проведенных в секторе исследований (опросов читателей в малых городах и в селе) и накопленного, действительно огромного и уникального по своей сути массива данных, регулярно, раз в два года, получаемого из тысяч массовых библиотек по всему Союзу в рамках программы исследований «Динамика чтения в массовых библиотеках СССР»3. (Только в СССР и только в позднее советское время можно было установить такой порядок сбора эмпирической информации.) Растущая неудовлетворенность качеством интерпретации этих данных была вызвана тем, что рутинные классификационные таксономии литературных произведений (жанр, тематика, вид и т. п.) демонстрировали свою все большую бессмысленность и непродуктивность. Попытки эклектической типологии данных, характерные для библиотековедения, с его дидактическими или псевдоэстетическими подходами и определениями, выработанными под задачи идеологического «руководства чтением», разбивались об устойчивые предпочтения читателей. Интервью читателей, которые мы проводили, показывали, что люди хотели читать совершенно не то, что предлагалось партийными начальниками, и, уж точно, мыслили себя и свои интересы в иных категориях, нежели библиотечные «жанрово-тематические