ились: вишь ты, опять в нас чудня́ наготовилась!..
Ранней весной керамический круглый горшок помещали в поддон с дождевой или талой водой. Ближе к июню по внешней оправе окна раскатывали стеклотканевую вуаль, защищая от солнца цветок сетчатым притенением. С ноября уменьшали полив и зажигали коптиться белесый торшер. Зимою следили, чтобы градусник в комнате не опускался ниже пятнадцати цельсиев. По истечении антезиса[2] (май и все лето, сентябрь и треть октября) удаляли пинцетом больные розетки, разглаживали утюжком отлипшие лепестки и подшивали сушиться в гербарный альбом с указанием даты и года, уже захромавшего в хмурь календарной погибели. Потом похвалялись знакомым коллекцией бабочек, ни одна из которых не ведала в жизни ни истинных крыльев, ни райской тревоги полета.
За ненасытность в питье Невозможку журили пропойцей. Напрямую, однако, ее орошать возбранялось – взамен надлежало опрыскивать кучно окольные воздухи: капли хлорной московской воды оставляли на листьях зловещие ржавые пятна, точно ожоги на коже от брызг кислоты. Та же чума настигала растение при попадании ярких лучей. А еще полагалось его ограждать от любых сквозняков и визгливого шума: в придачу к капризам здоровья, мухоловку средь прочих собратьев выделял щепетильный к скандалам, разборчивый слух. Из-за истошного воя сирен, буравящих зыбкий, поверженный город, побеги ее вывертывались столбнячными закорючками, клешни костенели, а ворсистые сяжки начинали ничтожно подрагивать. В такие минуты хозяевам, взятым врасплох безотчетным стыдом, мнилось, что их привереда цветок одержим сокровенным испугом – перед тем, что вершилось вовне, за герметичными окнами. Объяснять ли припадки приемыша его первобытно-тропическим происхождением или, напротив, заморской вельможной чувствительностью, так и осталось загадкой. В инструкции по уходу за «мундиком» о ветвях родословной умалчивалось и сообщалось лишь о технических сторонах кропотливого попечительства: обеспечить хороший дренаж, в смесь для посадки докладывать торф с измельченной корой, слегка приправлять листовой землей с жженой дранкой древесного угля и на всякий пожарный подстраховаться аккумуляторным увлажнителем, включавшимся автоматически при сбоях в электросети.
Если б не мухи в тот март, распаленный авральной горячкой и, вместо хлюпкого ранца протравленных сырью недель, приволокший на потном хребте косохлесты апреля, никакой Невозможки в их аскетичной квартирке не поселилось бы вовсе. К любым несъедобным образчикам флоры оба супруга были всегда равнодушны, а потому намекни кто, что им предстоит ковыряться в крупитчатой почве, шмыгать помповым пульверизатором и млеть по-ребячески, щупая слойчатый бархат мясистого венчика, они бы пожали плечами: вздор, дескать, пошлость и глупости.
Удочерение экзотично-стеснительной хищницы предрешилось порывом спонтанным, наколдованным ливнем и случаем.
Прячась от хлынувшего дождя и в огиб петляя по рантам булькочущих луж, они (невесть отчего будто снова юнцы, невпопад суматошные шалой, куражистой радостью) юркнули под козырек на Кузнецком Мосту и, подстрекаемы взбалмошным роком, впорхнули в сырой каземат ароматов и пестрых когорт из ведерок, кашпо, рахитичных кустов и торчкастых букетов. В нос шибануло кладбищенски-свадебным запахом, и тотчас же вольный, мятежливый хохот, подрубленный щелкнувшей дверью, сорвался с резьбы, заскрипел тормозами, глумливо икнул и закашлялся. Споткнувшись растерянным взглядом об алое скопище роз, снежки хризантем и разъятые жалами зева азалий, муж попятился, что-то задел, уронил и поехал ногой по разбухшей картонке, криволапо простроченной пьяненькой тропкой из заплетенных в косицы следов. Жена удержала за локоть, пригнулась к горшку и поправила бирку. Дабы загладить сумбурность вторжения, изобразила живой интерес, прикусила в раздумье губу и нацелила палец в ярлык:
– Извините нам наше невежество, этот странный цветок ловит мух?
Продавец – хоботастый корсар с нахохленной бровью над тусклым сомнамбульным глазом – оказался щербат и зануден. Кивнув одобрительно, он пожевал со значением прелый, напоенный терпкими зельями воздух, исторгнул его с трубным свистом, а как снова обвис парусиной брылей, загнусавил протяжный акафист многоголовому карлику, кротко павшему ниц сыпкой гроздью двудланных бутонов, похожих на створки поддельных игольчатых устриц. Затем спохватился, вздыбил под пухлые ноздри ладонь и, подобно закрылку авиалайнера, умело ею повертывал, заслоняя клиентов от залпов беззубой своей, назидательной дикции. На проперченном ложбинками оспин запястье синела наколка: «Салага, драй палубу!», а на втором кулаке, придремавшем кутенком в защипе желейной груди, скучающий муж кое-как, по обкорнанным полуслогам, из-под тире и извивов тельняшных полос расшифровал и вторую команду: «Капитан, задрай люк!»
Третий «драй» заорал из подсобки.
– Жако, – пояснил продавец.
– Дррааай! – отозвался гугнивый жако.
– Бонифаций, мой попугай. Думал, беру африканца, а всучили фашистскую попку. Видно, какой-то немчара натаскал в малолетстве считать. Набрехали на рынке, что шпрехает до двадцати, да только его как заело: дальше трех обормот не прокаркался.
– Нас-то