ред государем в покоях его, повторял с горестию душевной, но твердо и даже строго, своим новгородским говором:
– Сии бояре и млади-своевольники, суды захватив, судят неправедно. Посулы берут с виноватых, а безвинных грабят, отбирая именья их, самих же в цепи куют, продают в рабство. В велелепных хоромах каменных у самой Марфы Борецкой всяк день пиры и пьянство великое. У ворот же, почитай, день и нощь толкутся всякие бездельники и всякие пропойцы, которые, денег ради и пьянства, горлопанят и драки чинят на вече…
Иван Васильевич молчал, нахмурив брови, но когда взглядывал на худощавого и жилистого Афанасия Братилова, в глазах его вспыхивал ласковый огонек. Испытанный мужик Афанасий, дьяку Бородатому еще при Василии Васильевиче честно служил и теперь служит. Нравились Ивану Васильевичу и руки Афанасьевы – складные, умелые, с длинными пальцами, которые ловко работают всякую тонкую работу. Видал не раз государь изделия Афанасия Братилова и весьма одобрял их.
– Ох, государь, – продолжает Братилов, – сорят деньги-то Борецкие без меры и счета…
– Не свои, чаю, сорят, – перебил его государь.
– Не свои, истинно, государь, – подхватил Афанасий, – свои-то в подвалах под замками хоронят. Сорят токмо грабленное судами неправедными да тем, как в народе бают, что в соборе Святой Софии крадено.
– Как в соборе Святой Софии?! – воскликнул Иван, и глаза его стали страшными. – Что же владыка-то Иона смотрит?
От этого грозного крика Афанасий оторопел, но, быстро оправившись, молвил:
– Не поиман, – не тать, бают, а он, казначей-то софийской казны, богопротивный пес Пимен, никем не пойман. Хоть и монах он, а нечестив вельми и вор-изменник пред тобой, государь! Крадет он церковную казну тайно для ради измены Марфы окаянной.
– Блудница сия, – гневно молвил Иван Васильевич, – в старости себя не блюдя, для ради власти на все непотребства идет, стыда не ведая.
– Истинно, истинно, государь! – тоже гневно подхватил Афанасий. – Вдова сия срамна и ни денег, ни чресел своих не пожалеет для приработка своего, на измену идет Руси и вере святой православной! Вести есть, что Марфа измены ради против Москвы и всея Руси, сплетясь лукавыми речами с князьями литовскими, хочет, чтобы король Казимир выдал ее за того пана литовского, который был бы от короля наместником в Новомгороде. Сим она блазнит себя, мыслит от королевского имени без Москвы всем Великим Новымгородом самовластно править.
Иван Васильевич все еще с гневным лицом обернулся к дьяку Курицыну и глухим, хрипловатым голосом спросил:
– Слышишь, Федор Василич, что там деется?
– Далеко зашла измена, государь, – мрачно ответил Курицын, – ни увещевания отца митрополита, ни доброта твоя и миролюбие никакой пользы не дают.
– Государь великий, – не выдержав, вмешался Афанасий, – все бояры новгородские и жены блудливые и лукавые мыслят, что малоопытен ты. Миролюбив же ты не по милосердью своему, а из страха перед ними…
Афанасий вдруг оборвал свою речь в смятении – так грозно глянули на него глаза государя…
– Восемь лет щажу их, – молвил Иван Васильевич, – ныне же покараю их без милости. – При этих словах он встал со скамьи и, пройдясь молча несколько раз по покою своему, промолвил: – Идите, а яз один обо всем подумаю. Ты же, Федор Василич, прими Афанасия не только как гостя, верного нам, но верного и всей Руси православной…
Афанасий Братилов, земно кланяясь, сказал:
– Спаси тя Бог, государь, живи ты многие лета…
– Днесь же, Федор Василич, – продолжал великий князь, – вестников пошли в Новгород к дьяку Бородатому, дабы гнал на Москву, на думу с нами.
Октября двадцать восьмого дня, на Ненилу-льняницу, когда бабы лен мять начинают, пригнал на Москву из Новгорода дьяк Степан Бородатый. Через топи и грязи осенние ехал он по лесным дорогам, устал, изнемог, но не зря: вести у него были весьма важные и тревожные.
Великий князь радостно встретил старого дьяка, которого знал и уважал с юных своих лет. Дьяк этот читал грамоты и летописания новгородские еще на Ярославом дворище при великом князе Василии Васильевиче. Чтил его Иван Васильевич особенно за то, что знал и помнил Степан Тимофеевич все злоумышления и все хитрости новгородцев.
Принимал государь дьяка Бородатого у себя в покоях, сидя за трапезой сам-пят. За столом уже были: княгиня Марья Ярославна, дьяк Федор Курицын и Ванюша, которому пошел уж тринадцатый год, и был уж он у отца соправителем.
– Ну, Степан Тимофеевич, – вспыхивая острым взглядом, заговорил государь, – сказывай, что в городе наши деют, какое воровство умышляют?
– Немощным стал богомолец наш, архиепископ Иона, – ответил почтительно и с печалью старый дьяк, – слабеет рука его и во Пскове и в Новомгороде. Духовные-то новгородские мыслят, и яз мыслю, может, вборзе уж и жребий будут тянуть по старине[1] у Святой Софьи.
– Что ж с ним, Степанушка? – спросила великая княгиня