/p>
Черница, склонясь над девушкой, приобняла ее и покивала, вглядываясь в работу.
Девушка клала мелкий жемчуг вприкреп по уже готовой вышивке, выкладывая длинный конский волос с нанизанными на него жемчужинками по настилу – промеж двух тонких золотистых шнурков, обводящих завитки узора. Это было второе зарукавье ризы, а первое, уже готовое, лежало перед Аленкой, чтобы сверять счет и размер жемчужин.
– А и шла бы ты к нам окончательно, Аленушка, чего ты у бояр своих позабыла? У нас тихо, благостно, первой искусницей будешь, – ласково проговорила матушка Ирина.
Она коснулась перстом линии, наведенной по бархату меловым припорохом, и Аленка, боясь за сложный узор, который второе уж утро переносила на ткань, удержала ее истончавшую желтоватую руку. Узор дался ей нелегко, она долго двигала двумя составленными уголком зеркальцами над клочком дорогого персидского атласа с золотистыми завитками по черному полю, пока не добилась своего: узор на том клочке шел по кругу, а ей хотелось вытянуть его в полосу.
Инокиня и девушка обменялись взглядом.
У матушки Ирины глаза впалые, темные, снизу желтизной подведенные, а у Аленки – точно рябые: по серой радужке светло-карие пятнышки. Щеки, конечно, порозовее, чем у пожилой инокини, но волосы так же тщательно упрятаны под плат. И личико – с кулачок.
– Благословите, матушка, начинать, – попросила Аленка, показав на пяльцы.
– Бог благословит, душенька ты наша ангельская, – матушка Ирина снова покивала. – Отпросись уж у своей боярыни, свет. Притчу о талантах, что батюшка Пафнутий толковал, помнишь? Накажут ведь того, кто свой талант в землю зарывал. А твоими ручками золотыми разве мужу ширинки вышивать? Да и ширинки ли? Ведь не отдадут тебя за богатого, чтобы сидеть в светлице и рукодельничать. Будешь вот этими ручками порты грязные латать, миленькая! А ими – покровы к святым образам расшивать надобно, пелены, воздухи к потирам, облачения для иереев…
Семнадцать в мае исполнилось Аленке, и уже года два, кабы не более, обещается она отпроситься у своей боярыни, пожить в монастыре послушницей, потом малый постриг принять. Хорошо, боярыня замуж по своему выбору выдать ее не норовит, силком в горнице не держит. И по неделе живет Аленка в келейке у матушки Ирины, рукодельничает себе на радость с прочими сестрами и матушками. Ростом девушка – с малого ребенка, пальчики тоненькие, глазки остренькие, и шьет так, что залюбуешься. Другим рисунки для вышивки знаменщики наводят, а Аленка сама знаменит не хуже; и стежки кладет махонькие, ровненькие, и цвета подбирает так, что гладь под ее иглой словно на свету вспыхивает и тень от себя дает.
А уж в лицевом шитье, когда доверяют девушке святые лики шелками охристого да розоватого цвета расшивать, она каждый стежок так расположит, что лик живым делается. Умеет Аленка и обвести жемчужной снизкой фигуры святых точнехонько, и жемчуг подобрать ровнехонько, и все швы знает – и высокий сканью, и шов на чеканное дело, и шитье в петлю, и шитье в вязь, и шитье в черенки. Посчитали как-то – более полутора десятков швов получилось.
– Я просилась, матушка Ирина, сейчас не пускают, – пожаловалась Аленка. – Говорят, разве дома работы мне мало? Приданое Дунюшке шить, потом Аксиньюшке.
– Господь с тобой, разумница, – матушка Ирина негромко рассмеялась, прикрыв рот ладошкой. – Твоей Дунюшке девятнадцать уж, перестарочек она. А на Москве другие невесты подросли. Вот бы хорошо, кабы ты и Дунюшку уговорила постриг принять. И тебе бы тут с подружкой было веселее.
Аленка улыбнулась.
Если бы красавица Дуня, подруженька милая, хоть раз обмолвилась о келье – Аленка бы уж уцепилась за нечаянно изроненное словечко. Чего уж лучше – в монастырь, да вместе с Дуней! Но Дунюшка отчаянно хотела замуж. Еще не зная, не ведая суженого, она уже любила его со всем пылом не девичьей – женской души, уже принадлежала ему и детям. Этой осенью, на Покров, разбудила Дуня Аленку ни свет ни заря, повела в крестовую палату – свечечку перед образом Покрова Богородицы затеплить. Из всех девиц, в доме живущих, ей нужно было успеть первой, чтобы и под венец – первой. Прочитав положенные молитвы, Дуня, застыдившись, сказала и две неположенные:
– Батюшка Покров, мою голову покрой! Матушка Параскева, покрой меня поскорее!
И вечером, когда после молитвы все безмолвно отходили ко сну, Алена, поправляя поплавок в лампадке, что в Дуниной горнице, услышала из-за кисейного полога легкий шепоток:
– Покров-праздничек, покрой землю снежком, а меня – женишком…
Услышав бесстыжую Дунюшкину молитву, Аленка покраснела до ушей. Как краснела обычно, услышав срамную песню – из тех песен, что девки в сенях тихонько друг дружке на ухо напевали, фыркая и прикрывая ладошками рты от смеха. Аленка смеялась редко: во-первых, ничего забавного в том, что вызывало у других хохот, она почему-то не видела, а потом – мал смех, да велик грех.
Представилось перед глазами и вовсе непотребное: дядька большой, тяжелый, бородатый, в парчовом кафтане, заваливает на постель милую подруженьку.