ладельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
О нуле
(Рождение жанра)
Ноль (нуль) гипнотизирует своей замкнутостью. Замкнутая прямая. Но не круг. Круг – но сплющен. Но не как Земля и не как яйцо. «С нуля» – это не Ab ovo, не основание жизни. Может быть, ее граница?
«О – цифра или буква?» – задал мне загадку однажды один персонаж. Не только не разгадать, но и не произнести вслух этот вопрос без выразительного жеста типа о-кей. В исходном, латинском нуле было даже два О, что и породило наше У (как слышится, так и пишется).
Впрочем, одиночество пишется через три О.
Ноль остался цифрой, нуль превратился в понятие.
Удивительно, но факт: 0 как цифра был открыт позже единицы. Это был скачок в сознании больший, чем только математический. Разделите 0 вертикальной чертой, как кофейное зерно. В правой дольке расположите знак +, в левой знак —. Как добро и зло. Справа от нуля окажется +1, слева –1, и счет положительных и отрицательных чисел в любую сторону, до бесконечности, пока не надоест. Вот вам и свобода выбора: математическое равенство двух. Вот вам и выбор направления: либо ад, либо рай, чего хочешь выбирай, как в детской считалке.
Перекрутите ноль и получите 8, еще одну замкнутую цифру. Все знают, что 666 – число зверя, но не все знают, что 888 число Иисуса.
Повалите восьмерку набок и получите бесконечность.
Ноль – это даже не начало, начало – все-таки единица. Солдатик… поделите его на ноль, получите армию.
Помножьте любое число на ноль – получите ноль, поделите – получите бесконечность. «Деление на единицу есть реальность».
На этом мои познания в математике заканчиваются (ни слова о «ленте Мёбиуса»!).
Неопределенность!
Ноль может оказаться больше или меньше, вот в чем дело.
Ноль в начертании толще всех цифр, а в нем ничего нет.
«Неопределе́нно…» – сказал артиллерист Лев Толстой, проглядывая чью-то рукопись.
Ноль – это еще и обозначение другого (иной раз нового) уровня. Высший уровень – это предел реализации в настоящем времени.
Между завышенной и заниженной оценкой того, что делаешь, доходишь до нуля.
Рассуждая о нуле, нельзя не дойти до точки. Прочерчивая линию, ты начинаешь с точки и кончаешь ею. В замкнутой кривой все точки сливаются, растворяются и исчезают.
Точка не имеет измерения, а нуль – существования.
Грубо говоря, ноль – это толстая точка, в которой проковыряли дырку.
Но если проткнуть исторический нуль, образовавшийся в 1917-м, то выдох страны в 1956-м произошел с таким свистом, что слышен до сих пор.
Нуль оказался превосходной точкой отсчета. После него ты единица, можно сказать, единственный, даже первый. Кто бы осмелился иначе начинать с начала??
В плюсе оказалось все, что было до 1917-го, в минусе – все, что после, вся официальная литература с ее соцреализмом и продажностью. Легко было перешагнуть запуганное поколение отцов, потому что вся достойная его часть погибла. Образцы не подавляли не потому, что их не было, а потому, что их не ведали. Легко стало изобретать что велосипед, что порох, что интегральное исчисление, не ведая, что это всего лишь сборник упражнений по непройденному.
«Никелированный нуль отсчета» – поразил меня этот геодезический термин в 1956 году! Я еще ничего не писал, обнаружив этот никелированный нуль на круглой шкале теодолита, но уже улыбнулся, отразившись в нем. Позже я разглядел судьбу всего своего поколения в этом отражении. Отполированный нуль.
Ни тебе Достоевского, ни тебе Серебряного века, ни тебе Есенина, ни Джека Лондона, ни Зощенко, ни Платонова, ни даже «Двенадцати стульев», то есть никакой достойной послереволюционной литературы. К счастью, и разрешенной советской литературы я не читал из принципа.
Благодаря тому, что Маяковский был утвержден Вождем, по первому тому собрания сочинений ВВ мы получали все свое представление о футуризме, благодаря гонению на Ахматову и возвращению Вертинского – все о Серебряном веке.
Все одновременно читали одну книгу. В буквальном смысле слова.
Зато классику я читал запоем, не столько упражняя слух и вкус, сколько насыщая современными смыслами. Контраст был вопиющ. Создавая из русских классиков своего рода политбюро, власть сама воспитывала антисоветское поколение.
К счастью, у дядюшки была хорошая библиотека, и он разрешил мне ею пользоваться. Любимым писателем оказался полузапрещенный (как и Достоевский) Джек Лондон.
Романтика совпала с пубертатом.
Читатель во мне стал перерождаться в писателя, по-видимому, в 1954 году, когда, готовясь к выпускным экзаменам в школе, я с таким вдохновением читал первый роман Диккенса «Пиквикский клуб», будто сам его написал. В том же году вышли «Бедные люди»: будто Достоевский снова начинал как молодой