ков, опустилось и вместо привычного дождя выдохнуло снег. Оголовки крепостных башен Ардууса, бастионы цитадели, укрепления старого замка, магические башни, зиккураты храмов – все окуталось мутной круговертью. К полудню, когда и улицы, и площади, и здания, и ограды, и арки, и даже пустые скамьи амфитеатра были облеплены тяжелыми хлопьями, ветер ненадолго стих и, чего уж точно не случалось одним днем, ударил мороз. Конечно, не тот мороз, который выбеливает щеки или уши и больно щиплет за нос, но тот самый, что прихватывает за ночь воду в ведрах, стоящих в холодных сенях, ледяными кругами. Но ненастье не угомонилось и на этом. Хозяйки Ардууса еще стучали крышками сундуков, перебирая лежалое тряпье и встряхивая тулупы и стеганки, а между заледенелыми домами подул ветер и понес уже не хлопья мягкого и сырого снега, а секущую щеки крупу.
Старик трактирщик, который держал в заведении на углу Соломенной площади и Пьяного проезда столы и для обычного люда, и для господ, высунул нос на улицу, поклонился вельможной девице Лаве Арундо, племяннице самого короля, что как раз вытряхивала снег из длинных светлых волос, покачал головой, не одобрив отсутствия стражников за ее спиной, покосился на темные, уже заледеневшие и теперь заметаемые снежной крупой следы уковылявшего восвояси пьянчуги и, отпрянув внутрь, еще раз поклонился красавице, указывая на дубовую лестницу, ведущую на второй этаж. Та мотнула головой, подняла капюшон дорогого, но не очень примечательного гарнаша, надвинула ткань на лицо и, буркнув старику: «Мне как обычно», прошла в общий зал.
«Мне как обычно», прозвучавшее из уст дочери сиятельного воеводы Кастора Арундо, в эту осень для трактирщика значило одно и то же – кубок горячего, чтобы не держала рука, красного вина с пряностями и медом, парочку хрустящих хлебцев с маком или шамашем и ломоть поджаренного до золотистой корочки мягкого сыра. Для Лавы Арундо – лишь то, что кипевшее в ней смешанное с тревогой раздражение требовало если не выхода, то хотя бы тишины и покоя. Да и продрогла она, пока вышагивала от особняка отца на углу Коровьей и Чеканных улиц до трактира. Конечно, не на час дороги, но уж за четверть лиги выходило в любом случае, а ее осенний гарнаш никак не предназначался для зимних прогулок. Во всяком случае, так сложилось, что посидеть в тепле и обдумать произошедшее было больше негде. Ни подругами, взамен исчезнувших шесть лет назад Фламмы и Камы, ни близкими друзьями, которых и раньше не случалось, Лава не разжилась. Кое-что можно было обсудить с отцом, но он задержался в цитадели у короля Пуруса, а слушать, как трясется от негодования мать, не было сил. И уж точно не следовало подниматься на второй этаж трактира. Не хватало еще столкнуться с кем-то из знакомцев, чтобы вежливо раскланиваться, отвечать на глупые вопросы и тянуть губы в вымученной улыбке. С другой стороны, разве она хоть когда-нибудь заставляла себя раскланиваться и уж тем более заводить разговоры с кем-то, с кем не желала знаться? Точно, именно укором в высокомерии попыталась закончить очередной разговор ее мать. Сказала, что дочь слишком гордая и, наверное, забыла, что гордость граничит с глупостью! Что же она ответила ей, прежде чем хлопнуть дверью, сбежать по широкой лестнице в нижний зал, в ответ на крик матери стражникам «Не выпускать!» нырнуть в привратницкую и хлопнуть дверью еще раз, уже выходя в метель?
Лава шагнула в плохо освещенный зал, поморщилась от запаха кислого вина и немытых тел, окинула взглядом два десятка столов, за которыми вряд ли собралось больше полусотни выпивох, ищущих тепла и покоя в нежданное ненастье, и с облегчением проследовала за угол камина, в котором томились угли, – небольшой столик в темном закутке был свободен. Она уселась лицом к завсегдатаям, прислушалась к тихому неспешному говору и, хотя ее нельзя было разглядеть в полумраке, распустила только завязи на груди, капюшон оставила на месте, что-то не давало ей покоя в последние дни. Всякий раз, как выходила на улицу, словно нитка какая торчала из одежды, цеплялась за дверную ручку или трещину в камне и медленно распускала ткань. Лава оборачивалась, но так ни разу и не разглядела ни самой нитки, ни обладателя буравящего спину взгляда.
Так что же она ответила матери, прежде чем хлопнуть дверью? Ну, точно. Сказала, что гордость примыкает к глупости одной стороной, но другой она граничит с трусостью. Может быть, не вплотную, но через тонкий слой осторожности и благоразумия. Мать тут же побледнела, знала, что имела в виду Лава, но все же расправила плечи и напрягла скулы. У Куры Арундо, жены младшего брата короля Ардууса – воеводы всего его войска – урожденной Тотум, той, от которой Лава Арундо унаследовала красоту и стать, было не меньше оснований для гордости, чем у ее дочери.
– И когда же я пересекла осторожность и оказалась в трусости?
– Когда был убит король Тотус Тотум! – почти выкрикнула Лава. – Когда были убиты три твоих брата и семья одного из них!
– Какой же смелости ты хотела от меня? – зазвенел голос матери. – Что я могла сделать? Затеять кровную месть? Против кого? Никого не осталось в живых. Ни короля Кирума, ни королевы Кирума, ни принца Рубидуса Фортитера, которого, кстати, что подтверждают многочисленные свидетели, убила твоя двоюродная сестра Камаена Тотум. Кому предъявлять обвинения? Кому мстить? Может быть, молодому герцогу Эксилису Хоспесу, что правит теперь