ел, а дальше по залу рассыпались безлицые с детьми. Безлицые в одинаковой пестрой одежде, преломленной темнотой, смешанной с пепельной пылью, они спали и даже не помышляли просыпаться. Ну а те безлицые, билеты которым достались рядом со мной, теперь спали в проходах. Их дети, маленькие насквозь пропахшие маслом существа, своими слюнявыми лицами смотрели мою спектаклю. Над паршивой ширмой скакали тряпичные куклы короля и его слуг. Слуги пытались помочь унылому королю обрести радость, которая исчезла вместе с пропажей яркого солнца. Пытались запретить ему пить то, что осталось от солнца, слезы. Но он, как и подобало королю, отказывался приходить в себя.
Мне нравилась эта спектакля. Детям нравились яркие куклы, которые мы с Надей ткали из газет бессонными ночами перед экзаменами. Сама история ничем не отличалась от признанных фактов, которыми с детьми принято делиться в детстве, когда у них еще есть лица. Признаться, каждый раз я ждал восторгов от девственников, может, каких-то одобряющих оваций, поддержки. Чтобы после этих каждых разов дети подходили ко мне и хвастались тем, что при совершеннолетии откажутся от масла, выберут жить с лицами, а не без.
Однако ко мне и на метр никто не приближался, ни до спектакли, ни после. Смертельное воспитание в трезвости рождало страх смотреть на реальный мир. И дети этим страхом пользовались.
К восьмому акту, когда король собрался лететь на луну высаживать рыжую хвою, меня завлек сон. Ежедневная спектакля иногда давала повод для скуки, и этот повод отлично располагался в нежелании чего-то делать и как-то жить. Удивительный доход с продажи билетов я все же получал и жил как-никак. Ни нормально, ни плохо.
**
Дима встал перед зеркалом и пощупал охапку рыжих поросших острыми волосами прыщей на щеке.
– Я ничтожество, – воскликнул он. – Растут и растут.
– От зависти растут, – парировала Надя.
Я достал из тумбы чайник и разлил в две кружки горячие слезы. Над тумбой висел плакат с Островским, у него были вырезаны глаза: там были дупла в стене, а в них – таблетки с витамином С. Я взял одну.
Надя посмотрела на две кружки краем губ и, схватив пальто, вышла в люк гримерки на потолке. Я отдал Диме таблетку, сам выпил в сухую.
– Сегодня до магазина дошел, – сказал Дима.
– Ты молодец.
– Я же тебе рассказывал, как в прошлом году я со стариками конкурс по сбору грибов выиграл? Спустя год завод обещал выпустить засоленный урожай в банках. Сегодня ночью идешь ко мне, в общем. Будем пробовать их. Облепиховые!
Затем он хотел позвонить Наде, но я его остановил. – Не нужно ее волновать лишний раз.
– Да ладно вам, разногласиям делу не поможешь.
– Было бы дело.
Он махнул рукой, схватил из шкафа с пальто пальто и вышел в открытый люк. С улицы повеяло ржавчиной. Слезы ублажали организм, и телу было непривычно легко. Вот только в голове чалились ненужные грузные мысли, то и дело к ним присоединялась Надя, смешиваясь с грузными в гурманский беспредел воспоминаний. В какой-то мере мне было странно, что она продолжает приходить на спектаклю, иногда даже задерживается в подсобке, выдавливая бодрые разговоры с Димой. Конечно, по ней видно напряжение, видно, что она ломает себя, пытается вести себя должно и нужно. Вот только действительно ли это ей нужно, я сомневался. А мысли об этом прогнал еще одним горячим чайником слез.
Ближе к закату я прибрался в зале, собрал редкие молочные зубы и пустые пачки от снотворного. В декорации наспех зашил несколько оказий, чтобы не очень позорно выглядело.
Здание театра находилось около рябинового леса. Иногда из чащи приходил парнокопытное. А я, в свою очередь, кормил его мусором. Сегодня он задерживался, хотелось так думать, поэтому я начал наслаждаться гуляющими по небу облаками. Их густые бока переливались светом серого солнца. Мне нравилось то, как они покорно совершали плавные глухие движения. Вот только совсем не нравилось, как чужие транспортные дирижабли то и дело пронзали их своим гуденьем, возвращая мое мечтательное внимание на землю. И как бы ни хотелось бороться с отвлекающими дирижаблями, я вернулся. Вернувшись, заметил парнокопытное, он тоже наблюдал за облаками. Его вислые уши плотно закрывали вязкий набор ледяных бакенбард. Я щелкнул пальцами свободной руки, и парнокопытное открыл рот. Я отдал ему мусор и сел рядом, оперевшись на деревянную стену театра.
К безучастию, у него было лицо, и оно не выражало ничего особенного. Может, в лесу не перевелись слезные ручьи, а, может, сам парнокопытное решил не выделяться. Вероятно, решил ждать, не находясь в ожидании. Решил быть промокашкой мира, находящегося под прогрессирующей болезнью, или совсем усопшего, может быть. Я погладил лохматого так, что ладони стало холодно. Он не шевелился. Несколько мгновений мы сидели и сообща ждали того самого, непонятного неразумному глазу. Просто сидели. И эти мгновения, они исчезли с наступлением темноты, хоть и были самыми позитивными за весь недолгий день.
**
Под автострадами, возвышающимися над блеклыми пятиэтажными строениями, покрытыми пыльной шерстью, на редких узких тропинках, огороженных