а. И вот теперь я сидел напротив Хуторянского, многозначительного, одутловатого и мутного, который, позабыв про сестру таланта, растягивал наш с ним разговор до звенящих в ушах нехороших предчувствий. Многословное искусство ходить вокруг да около было сдобрено неплохим французским коньяком, которым худрук угощал посетителей в это время суток, но вместо привычного тепла каждый новый глоток почему-то отдавался во мне мурашками и ознобом. Приняв очередную порцию коньяка и высокохудожественного режиссерского словоблудия, я начал уже было размышлять над тем, сможет ли запущенный в стену бокал заставить заслуженного деятеля искусств перейти наконец к делу, как вдруг дверь в кабинет отворилась и на пороге возникла величественная фигура Оксаны Кочубеевой. Ведущая актриса театра посмотрела на меня, на Хуторянского, покачала головой и, не извинившись, вышла из кабинета. И тут худрук стал вдруг лаконичным и болезненно прямолинейным:
– Ты извини меня, Никита, но пьеса твоя новая, – Хуторянский сделал нарочито драматизирующую паузу. – Пьеса твоя новая – говно.
Заныл шрам на шее под воротом свитера, пропал рукоплещущий зрительный зал вместе с низвергающимися на сцену потоками тепла, и я провалился, рухнул сквозь прогнившие театральные подмостки в скучную, ничем не примечательную жизнь среднестатистического человечка. И уже оттуда, из выгребной ямы несбывшихся надежд и разрушенных наполеоновских планов, дослушивал необязательные объяснения худрука.
– Видишь ли, Никит, твоя первая пьеса так прогремела, что мы просто не имеем права обмануть ожидания зрителей. Да, публика, безусловно, повалит сейчас на любой спектакль с твоим именем на афише. Но новая пьеса у тебя откровенно не получилась, и лучше ее вообще не показывать – ты же не хочешь поставить крест на своей дальнейшей карьере, правда?
Хуторянский выжидающе замолчал, словно действительно ожидал от меня ответа. Словно, скажи я: «Да, именно этого я и хочу, Константин Николаевич, я хочу поставить большой жирный крест на своей карьере», он тотчас, без промедления приступил бы к постановке моей новой пьесы.
– И если честно, мне кажется, что ты чересчур торопишься. Загоняешь себя. Творец должен иметь возможность выдохнуть. Возможность сделать паузу. Я бы на твоем месте вообще прекратил на какое-то время писать. Занялся бы чем-нибудь совершенно другим, – худрук помедлил на мгновение, будто оценивал, достаточно ли уже сказанного. – Влюбился бы, наконец.
Ага, влюбишься тут с тобой… А про гонорар, я так понимаю, можно даже не заикаться – как бы меня вообще не заставили теперь аванс возвращать. Бедный Гришаня, сколько там я ему уже должен? Так недолго и по миру брата пустить.
Сидящий в стилизованном под трон кресле Хуторянский внимательно наблюдал за моей анемичной реакцией, его лицо раскраснелось, но не равномерно, а какими-то пятнами, пунцовый чередовался с бледно-розовым, словно сочувствие к промахнувшемуся начинающему драматургу боролось в нем с монументальностью театрального титана.
– И помяни мое слово, Никита, когда-нибудь ты сам поймешь, насколько несовершенна эта твоя новая пьеса. Когда-нибудь ты еще скажешь мне спасибо…
– Зачем же тянуть, Константин Николаевич? – сказал я, поднимаясь на окоченевшие ватные ноги. – Спасибо я и так могу вам сказать. Прямо сейчас. Жаль только, что чемодан мой мальтийцы похерили, а то бы презентовал вам средиземноморской халвы из молотого миндаля. Чтобы в следующий раз у вас было чем подсластить пилюлю начинающему автору. Или нет, извиняюсь, не пилюлю, а – как вы там выразились? – говно.
Подготовка к вечернему представлению уже проступила испариной на бугристой лысине помрежа, он методично отлавливал снующих по этажу людей и короткими емкими фразами уточнял траектории их движения. Театральный механизм поскрипывал и вздыхал, то жалуясь на болезнь актеров из основного состава, то сетуя на непредвиденную поломку декораций и перегоревшие прожектора, но все, включая обитавшую в темном и пыльном закулисье кошку, прекрасно знали, что представление состоится при любом раскладе: билеты на сегодняшний спектакль были распроданы еще две недели назад.
Я наблюдал за происходящим, сидя на широком, со следами признаний в любви и просроченных сплетен подоконнике, – посторонний, обманом проникший в святая святых профессионального лицедейства. Вуайерист-неудачник, вместо возбуждения способный испытывать сейчас только стыд и дезориентацию в пространстве обесцеленной жизни. Время от времени театральная суета сгущалась знакомыми лицами, люди подходили ко мне, здоровались, хлопали по плечу, удивлялись моему загару, и это почему-то еще сильнее оттеняло мое недавнее фиаско в кабинете худрука.
Наконец уровень дофамина упал до минимума, маятник качнулся в обратную сторону, и я написал бесцветными чернилами из желчи и слез прямо на подоконнике: «Я, Никита Дашкевич, обманом втерся в доверие к художественному руководителю театра и под видом актуальной современной пьесы пытался протащить на легендарную сцену мутное унылое говно. Число, подпись». Затем мысленно поджег кабинет худрука вместе с его семидесятилетним обитателем, спрыгнул с подоконника и отправился искать Кристину.
В гримерке Кристины не оказалось,