то невразумительное и выругался, клокоча шипящими звуками.
– Кто этот трухлявый пень? – сказал Лева Бронштейн, входя в огромное помещение, где за одиноким столом сидел молодой мужчина, издалека напоминавший старый макинтош, серый, тощий, сильно поношенный. Мужчина что-то неистово комкал и рвал, вкладывая в процесс уничтожения неизрасходованный запал души. Повсюду валялись изорванные клочки бумаги. Бывший участковый Николай Чуркин только что перевелся на другую службу, но пока еще не приступил к исполнению должностных обязанностей, находился в свободном полете между небом и землей. И Николая вполне устраивало его нынешнее положение.
– Это же наш дед, из бывших, он же нам явочную сдал; ты у меня адрес брал, Лева? – сказал Чуркин, деловито разрывая какие-то бумаги на мелкие кусочки.
– Адрес? Брал, – сказал Лева, вглядываясь в бумажные клочки, – а что ты там рвешь, свой рапорт на отпуск, что ли? Говорят, у этого деда зимой снега не выпросишь, он от жадности свое дерьмо может проглотить.
– Есть такое дело, скуповат старичок. И вдруг сам навязался, дескать, для своих ничего не жалко. Он сдает квартиру за копейки. Кстати, отличное гнездо у дедушки – тепло, светло, и мухи не кусают. Слушай, Бронштейн, а давай посидим, потолкуем, пока в нашем отделе царит застой, а наше руководство на совещании, – предложил Чуркин и порвал еще одну бумагу, усеянную штампами и печатями.
– Ну, если только ненадолго, – нерешительно промямлил капитан. – Чур, а что это ты рвешь с таким рвением?
– А-а, это старые жалобы и заявления. Весь сейф битком забит. Я старые входящие сюда спрятал. Никакая проверка в комнату для разбора не додумается явиться, здорово придумано, а?
Чуркин затолкал клочки в урну и примял ногой, но они упрямо выползали обратно, усеивая пол рваными заплатками.
– Здорово, Чур, здорово, а ты не боишься прокурорского надзора? – сказал Бронштейн.
– А чего бояться-то? – вполне резонно удивился Чуркин. – Я же теперь на другой службе числюсь. Кстати, надо обмыть мое назначение на должность, мы же в одном приказе с Варзаевым, Валера уже нос задрал выше крыши, как же, начальник отдела, майорская должность. Не резон ему с простыми капитанами дружбу водить. Лева, ты идешь со мной или как?
Чуркин задвинул урну под стол, закрыл сейф, шумно громыхнув металлом.
– Или как, – кивнул капитан Бронштейн, явно соглашаясь на неприличное предложение, – дед какой-то странный, на покойника похож, как будто привет с того света привез. Ну и встреча.
– Надо поднять настроение. Лева, стресс придумали для того, чтобы его снимать. И придумали его не дураки. Очень умные люди работали над этой трудной темой. Пошли, капитан, а то пойду один. Мне одному скучно. Сам знаешь.
Чуркин стоял в дверях, как часовой на посту. Бронштейн вздохнул и нехотя поплелся за Николаем, явно раздумывая, стоит ли присоединяться к товарищу по оружию. Лева слыл в отделе отчаянным служакой.
– Лева, а дежурный сказал, что тебя Валюха разыскивает, – сказал Чуркин, не оборачиваясь. Николай прятал усмешку от Левы.
– Да ты что, – вздрогнул Бронштейн, – тогда идем быстрее, а то еще нарвемся на Валентину. Не приведи господи.
– Это точно, – невесело хмыкнул Чуркин.
И оба капитана прибавили шаг, словно испугались чего-то.
Хорошо смеется тот, кто смеется последним – это известно каждому. Древний постулат еще никто не посмел свергнуть. Избитая истина, прочная, веками выверенная, но все истины незыблемы до тех пор, пока однажды какой-нибудь безумец, набравшись для храбрости, отважится выставить напоказ замшелую норму. И высмеет ее, вслух, публично. И тут все поймут в один миг, что король-то был голый. Просто раньше никто этого не замечал. И народ прозреет благодаря безумцу. У всех откроются глаза. И послышится смех – горячее и холодное оружие в одном флаконе.
На улице Якубовского кто-то смеялся, отчаянно и страшно. От душераздирающих звуков накатывала безумная тоска и ломило в ушах. Смеялась женщина, и ее смех разносился повсюду. Балтийский ветер вздымал волны хохота и поднимал ввысь, густо замешивал, там, наверху, и через некоторое время рассыпал мелкие осколки колючего смеха по всему Конногвардейскому бульвару. Смех казался острым, злым, но в нем слышалась печаль; так может смеяться лишь отчаявшаяся женщина. Женский смех сродни воздушной тревоге. Прохожие испуганно вздрагивали, зажимали уши, страдальчески морщились и жалобно хмурились, они спешили убежать подальше от проклятого места. Деревья угрожающе топорщили когтистые ветки и потрясали лысыми макушками, заметая Адмиралтейскую часть желтыми провяленными листьями. Буран из смеха и опавших листьев кружил вдоль набережной Невы. Жестокий император надменно взирал на осенний город и смеющуюся женщину со своего небесного постамента. Он не любит вмешиваться в житейские дела мелких людишек, они ему безразличны, пусть женщина насмеется досыта, а осенний ветер ей не помеха. Вдруг небо потемнело, тучи сгустились, ветер притих, смех неожиданно прекратился. Наступило затишье, временное, тягостное. Жена капитана Бронштейна насупилась, далеко протянулась продольная полоса на лбу, тонкие