и туманами вот-вот взойдет солнце.
Я выглянул на берег и посмотрел на прилив. Никаких утопленников и в помине не было, и никого, кто мог бы помнить, видели их здесь или нет. Уходить не хотелось, но я боялся задерживаться: надо было писать рассказы, чтобы хоть на три шага опередить смерть. «День без работы за машинкой, – любил говорить я и повторял этот девиз так часто, что мои друзья, услышав его, возводили глаза к небу и тяжело вздыхали, – день без работы за машинкой – маленькая смерть». У меня не было охоты оказаться за кладбищенской стеной, я собирался бороться до конца вместе со своим «Ундервудом», который, если хорошо прицелиться, стрелял без промаха в отличие от всевозможного другого оружия.
– Я отвезу тебя домой, – предложила Констанция Раттиган.
– Нет, спасибо. Мне же близко. Триста ярдов по берегу, не больше. Мы соседи.
– Ну уж и соседи! Это место для постройки обошлось мне в двадцатом году в двести тысяч, сейчас оно стоит пять миллионов. А сколько платишь за квартиру ты? Тридцать баксов в месяц?
Я кивнул.
– Ладно, сосед! Ступай разомни ноги. Как-нибудь в полночь загляни еще!
– И не раз! – заверил я ее.
– Валяй! – Она взяла мои ладони в свои, то есть в руки шофера, служанки и королевы экрана. Прочла мои мысли и рассмеялась: – Считаешь меня сбрендившей?
– Хотел бы я, чтобы все в мире были такими сбрендившими.
Она сменила тему, чтобы уйти от комплиментов.
– А как насчет Фанни? Удастся ей жить вечно?
У меня увлажнились глаза. Я кивнул.
Констанция поцеловала меня в обе щеки и оттолкнула.
– Пошел вон!
Я соскочил с ее выложенного плитками крыльца на песок, прошел несколько шагов, обернулся и сказал:
– Счастливо, принцесса!
– Катись, – отозвалась она, явно польщенная.
И я умчался.
За день ничего особенного не случилось.
Зато ночью…
Я проснулся и посмотрел на свои микки-маусовы часы[98], недоумевая, что меня разбудило. Крепко зажмурился и стал слушать, до боли напрягая уши.
Стреляли из ружья. Бах-ба-бах! И опять бах-бах, и снова бах-ба-бах – стреляли на берегу, у пирса.
«Господи боже, – подумал я, – пирс сейчас почти пуст, тир закрыт, кто же там среди ночи жмет на спуск и бьет по мишеням?»
Бах-ба-бах и удары гонга. Бах-ба-бах. И опять, и опять.
Двенадцать выстрелов подряд, затем еще двенадцать, и еще, и еще, будто кто-то разложил ружья – сначала три, рядом шесть, потом девять – и перебегает от одного, отстрелявшего свое, к другому – заряженному, бегает между ними без передышки, целится и знай палит.
Кто-то спятил!
Так, наверно, и есть. Кто бы он там ни был – один на пирсе, в тумане, бегает от ружья к ружью и садит в злую судьбу.
«Может, это сама Энни Оукли – хозяйка тира?» – подумал я.
Бах! Вот тебе, сукин сын! Бах! Получай, мерзавец, получай, беглый любовник! Бах! Вот тебе, недоделанный! Бабник поганый! Бах!
Трах и снова трр… ах! Где-то далеко, но ветер доносит.
«Много