торжественно возгласил придушенный бас в соседнем купе.
– Пить надо досыта, сказал Хрущев Никита, – бодро откликнулся суетливый тенорок, но бас тут же его осадил:
– То-то все у вас и пропито, добавил маршал Тито.
И свет погас снова, убив на время даже мерцание за окном.
– Как будто теплом в лицо пахнуло, – простодушно сказала мама в непроглядной тьме про исчезнувший свет.
– Закон Джоуля – Ленца, – поспешил вставить я, и невидимый спутник с удовольствием подтвердил:
– Правильно. Но англичанин Джоуль его открыл все-таки годом раньше нашего Ленца. Хотя начинал как пивовар.
Он все на свете знал.
– Джоуль ведь даже в акустике работал. – Слово «акустика» прозвучало почти так же волшебно, как слово «Эвридика», – столь мечтательно он его произнес.
Чтобы завершить ошеломляющим:
– Ваш сын будет великим человеком: он умеет слушать.
– Это вы умеете говорить! – чтобы он меня не портил, растерянная мама чуть не замахала на него руками, уже проступившими в ожившем мерцании снежной равнины, но удивительный спутник спокойно и уверенно отверг эту суету:
– Умеет говорить только тот, кто умеет слушать.
С тем он и исчез из нашей жизни – возник из снегов и растворился в снегах.
Оставив мне четыре волшебных слова – большое плавание, акустика и Эвридика. И когда я разбивал себе морду сам или мне разбивали ее добрые люди, я всегда повторял про себя: большое плавание, большое плавание… И лучше всего, если бы меня вывела в великие люди акустика, а полюбила за мои подвиги Эвридика.
Однако же я жаждал услышать и неба содроганье, и гад морских подводный ход лишь до встречи с моей реальной Эвридикой, с Иркой. А после мне из всего мироздания довольно было слышать ее.
Нет, чувствую, мне удалось передать колдовскую силу речей нашего спутника не лучше, чем эдисоновский фонограф передает магию Карузо: это тот самый случай, когда кое-что гораздо хуже, чем ничего. Но, может быть, искажение голоса рельефнее оттенит власть слова, которое было в начале моего обращения к мечте? Конец которой, сама того не подозревая, положила Ирка…
Если бы не Ирка, обладание которой никогда не позволяло мне ощутить себя окончательно несчастным, меня бы ужаснула одна только мысль – после похорон мамы в последний раз прокатиться нашим с нею путем. Тем более что в этом заброшенном Богом крае все оставалось прежним, и даже свет в вагоне все так же отсутствовал, и влачащиеся за окном снега мерцали по-прежнему, и только прежним подпольным и медлительным ударам «тук-дук, тук-дук» распадающийся вагон отвечал мучительным дребезгом да боковой отсек был свободен от доминошников – дорога тоже умирала. Свободен был и я: меня никто не видел, и я не препятствовал слезам катиться до самой пазухи. Это были слезы примирения: я знал, что меня ждет Ирка, с которой ничего не страшно, и помнил, что сумел скрасить маме ее последние дни, и слезинка