в какое-нибудь новое занятие, серь езных людей до поры до времени еще не интересующее.
Но даже средь бездн отчаяния довольно было призвать на головы ее притеснителей какие-нибудь ужасные кары, как она пугалась и тут же начинала лихорадочно выискивать для них оправдания – так она верила в силу не только любящего, но и проклинающего слова. А еще через пару-тройку месяцев кто-то из ее преследователей как ни в чем не бывало звонил ей с какой-нибудь просьбой, и она непременно шла навстречу, лишь восхищенно тряхнув своей каштановой стрижкой: ну наглец!..
К этому времени она уже успевала обжиться на заранее неподготовленных позициях и, как всякий счастливый человек, не нуждалась в мести. Мне и пожалеть ее толком не удавалось. Скажешь ей сострадательно: «Какая ты бледненькая!..» – и она тут же начнет трагически закатывать глаза, заламывать руки, а потом еще месяц будет подходить к зеркалу и сокрушаться: бледненькая я какая, не знаю, что и делать!
Между нами говоря, я и впрямь никогда не мог проникнуться к ней серьезным состраданием – слишком уж несокрушимо жила во мне уверенность, что если она всерьез пожелает, то и львы, и гиены послушно лягут к ее ногам.
Только в наше время она наконец забралась в какие-то выси или расселины, откуда не было обратного хода на заранее неподготовленные позиции. Что, где, куда, откуда? «Лучше тебе не знать», – на все был один ответ. Настолько лишенный всегдашнего ее желания хоть чуточку подурачиться, что я уже не смел расспрашивать дальше. Я лишь призывал ее спуститься с безвоздушных высот, выбраться из темных щелей – проживем как-нибудь и на равнине, на свету. «Все не так просто», – роняла она настолько серьезно и не похоже на себя, что любые мои изъявления преданности вмиг оборачивались лицемерными ужимками.
«Так что, все действительно так страшно?» – наконец решался я спросить, мертвея, и она отвечала тоже внезапно мертвеющим голосом: «Не так страшно, как стыдно». И у меня отваливалась глыба с души: стыд не дым, глаза не съест.
Ирку, однако, он съедал на глазах. Счастье ее и несчастье заключалось в том, что она с беззаветностью пятиклассницы верила в детские сказки – ну, что единожды солгавший обязан застрелиться, и всякое тому подобное, – так что я далеко не уверен, что она столь уж глубоко погрузилась в пучину порока, – но она-то была убеждена, что ей более нет места среди порядочных людей! И хуже всего или лучше всего было то, что именно за эту ее детскую доверчивость я больше всего ее и любил.
Ввязалась она, как всегда, в благородное и никчемное дело – хижины для бедных, очаги для влюбленных, кому выпала судьба вскармливать детенышей под кустом, как нам с нею когда-то. Но почему, когда в грудах перерытого ею песка замерцали искорки золота, ее не отодвинули, как это всегда бывало, а наоборот, вцепились мертвой хваткой, – одному дьяволу известно. Я уже и не задавал вопросов, зная,