жениха, дуреха, – урезонивал отец, – только и доброго, что черный, как цыган. Да рази я тебе, моя ягодка, такого женишка сыщу?
– Не нужны мне, батенька, другие… – Наталья краснела и роняла слезы. – Не пойду, пущай и не сватают. А то хучь в Усть-Медведицкий монастырь везите…
– Потаскун, бабник, по жалмеркам бегает, – козырял отец последним доводом, – слава на весь хутор легла.
– Ну и нехай!
– Тебе нехай, а мне и подавно! С моей руки – куль муки, когда такое дело.
Наталья – старшая дочь – была у отца любимицей, оттого не теснил ее выбором. Еще в прошлый мясоед наезжали сваты издалека, с речки Цуцкана, богатые невпроворот староверы-казаки; прибивались и с Хопра сваты и с Чира[10], но женихи Наталье не нравились, и пропадала даром сватовская хлеб-соль. Мирону Григорьевичу в душе Гришка нравился за казацкую удаль, за любовь к хозяйству и работе. Старик выделил его из толпы станичных парней еще тогда, когда на скачках Гришка за джигитовку снял первый приз; но казалось обидным отдать дочь за жениха небогатого и опороченного дурной славой.
– Работящий паренек и собой с лица красивенький… – нашептывала по ночам ему жена, поглаживая его засеянную веснушками и рыжей щетиной руку, – а Наталья, Григорич, по нем чисто ссохлась вся… Дюже к сердцу пришелся.
Мирон Григорьевич поворачивался спиной к жениной костлявой холодной груди, сердито бурчал:
– Отвяжись, репей! Выдавай хучь за Пашу-дурачка, мне-то что? То-то умом бог обнес! «С лица красивенький»… – косноязычия он. – Что, ты с его морды урожай будешь сымать, что ли?..
– Так уж урожай…
– Да понятно, на что тебе его личность? Был бы он из себя человек. Да мне, признаться, и зазорно трошки выдавать свою дочерю к туркам. Уж были бы люди как люди… – гордился Мирон Григорьевич, подпрыгивая на кровати.
– Работящая семья и при достатке… – нашептывала жена и, придвигаясь к плотной спине мужа, успокаивающе гладила его руку.
– Э, черт, отодвинься, что ли! Чисто тебе места окромя нету. Что ты меня гладишь-то, как стельную корову? А с Натальей как знаешь. Выдавай хучь за стриженую девку!..
– Дитя своего жалеть надо. Бог с ним – и с богатством… – сипела Лукинична в заросшее волосами ухо Мирона Григорьевича.
Тот сучил ногами, влипал в стенку и всхрапывал, будто засыпая.
Приезд сватов застал их врасплох. После обедни подкатили те на тарантасе к воротам. Ильинична, наступив на подножку, едва не опрокинула тарантаса, а Пантелей Прокофьевич прыгнул с сиденья молодым петухом; хотя и осушил ноги, но виду не подал и молодецки зачикилял к куреню.
– Вот они! Как черт их принес! – охнул Мирон Григорьевич, выглядывая в окно.
– Светики-кормильцы, я-то как стряпалась, так и не скинула буднюю юбку! – вскудахталась хозяйка.
– Хороша и так! Небось, не за тебя сватаются, кому нужна-то, лишай конский!..
– Сроду безобразник, а под старость дюжей свихнулся.
– Но-но, ты у меня помалкивай!
– Рубаху