уже летит вслед за омнибусом. В пролетке, положив руку на плечо лихачу, уже стоит преследователь с пухлыми губами, в очках тяжелых, роговых, шестигранных. Он бледен, он ждет, снег кружится над головой, пролетка все приближается.
Пролетка догоняет ее наконец. Он соскакивает, она смотрит на него с сожалением и нарочно молчит, чтобы видеть, как трудно ему произнести это слово.
– Милый друг, – отвечает она, смеясь, – вы любите меня, а мне бы хотелось, чтобы вы – вот так же стоя и без шапки – летели в этой пролетке вслед за мной всю жизнь, до самой смерти.
Наутро она долго припоминала сон. Она была раздосадована. На каком, разрешите узнать, основании ей приснился этот малыш, который вчера вечером догнал ее на лестнице и подал пальто в вестибюле? Какое он имел право ей присниться? Без шапки, в пролетке… Что за пустяки!
Она сердито натянула одеяло до самого носа. Можно полежать еще пять минут, потом чай, одеваться, и потом, боже мой, надо кончать этот проклятый натюрморт! Если она сегодня не кончит – ей влети-ит!
Она наскоро завязала волосы узлом перед маленьким растрескавшимся зеркалом. Восемнадцатый век. И волосы ее как будто немного порыжели. В таком виде она напоминала Марию-Антуанетту. Не хватает только Марата, чтобы испортить ей жизнь.
Чай давно уже остывал на столе, она забыла про чай, увлекшись рисунком, который она только что проклинала. Ах, если бы удалось сделать так, чтобы эта бутылка и кусок материи, которые она рисовала, были не в зеркале, а в безвоздушном пространстве!
За последнее время в работе ее появилась какая-то робость, которую она никак не могла преодолеть. Она чувствовала ее в каждом движении пальцев.
И поделом! Не нужно было тратить столько времени на всю эту болтовню, которая ничего не стоила в сравнении с настоящей работой.
Она долго растирала краски, думая об этом. Нужно занять вечера, свободные вечера наталкивают ее на всю эту музыку с любовным аккомпанементом. Шут ее возьми, если она еще хоть раз в жизни изменит живописи ради чего бы то ни было!
Она подошла к зеркалу и пригласила себя принести настоящую клятву.
– Будьте добры, немедленно поклянитесь, гражданка, в том, что начиная с сегодняшнего дня ничего, кроме живописи, для вас отнюдь не существует, – сказала она своему изображению, холодно смотря на нос, который выглядел очень сиротливым без пудры. – Клянитесь, что все остальное вы будете считать бредом, результатом расстроенных нервов и больного воображения.
– Клянусь, клянусь, клянусь! – закричала она и возвратилась к мольберту.
Она рисовала до полудня, потом выпила холодный чай и умылась. Умываясь, она решила, что только один человек любит ее, понимает ее, готов для нее на все и никогда ей не изменит. Этот человек была некая Верочка Барабанова, по крайней мере такая, как она была сейчас, – с полотенцем в руках, с мокрыми ресницами и висками, в строгом капоте, который она называла mein grüner Rock[8]. И с узлом на макушке, напоминавшим прически французских женщин восемнадцатого века.
Только