приближалась к ней, шагами тяжеловатыми, осторожными. Шагами Кекчеева. Дорого дала бы она сейчас, чтобы за этими шагами узнать походку легкую, танцующую…
Шаги приблизились, пропали. Кто-то локтем старался нажать дверную ручку.
Она взволнованно обернулась.
Некрылов, не постучав, вломился в комнату. Руки его были полны пакетами, за плечом, подхваченный веревкой, висел небольшой чемодан. В коридоре было темно, вот почему он шел осторожно.
Бросив все пакеты на пол, размотав шарф, – ему было жарко от шарфа, – он схватил ее за руки и посадил рядом с собой на диван.
– Я лег ему поперек дороги, – сказал он и радостно оскалил зубы, – я отбил вас у него. Ему еще рано жениться. Теперь ему больше нравится холостая жизнь. Вы уже уложили вещи, Верочка? Мы едем через час, в девять двадцать.
Мокрый как мышь был извлечен профессор Ложкин из очередного василеостровского наводнения. Халдей извлек его, переодел, упрекнул за ханжество и помирился с ним после двадцатипятилетней ссоры.
Потом пришла тишина и недоумение.
Посвистывая, он бродил по опустошенной татарской квартире – и недоумевал. Руки его, заложенные за спину, выглядели сиротливыми. Он похлопывал ими на ходу.
И все чаще он пел последнее время. Вспомнил даже песни, которые слышал мальчиком от прислуг в дохлом чиновничьем доме своих родителей:
Часовой! – Что, барин, надо? —
Притворись, что ты заснул…
Произошло отклонение. Он отклонился.
– Куда вы отклонились, профессор? – бормотал он. – И имеются ли об этом отклонении известия в Публичной библиотеке, в Академии наук?
О жене он вспоминал все чаще.
Она уже не была женщиной, которой он обязан был улыбаться. Улыбаться было некому – разве молодому студенту, странной дружбе которого со своим братом он ежечасно удивлялся. И некому было рассказывать за обедом о том, как прошел день – над повестью ли о Вавилонском царстве или над житиями святых.
День проходил теперь не в кабинетах, не в аудиториях, но между комнатой Ногина (он ухаживал за Ногиным, покамест Халдей подсчитывал в одном из крупнейших ленинградских издательств печатные знаки) и заброшенными улицами Петроградской стороны, по которым он бродил часами.
Никто больше не упрекал его за то, что он вышел без галош, за то, что он забыл дома зонтик.
Свобода, о которой он столько лет мечтал, сам себе в том не признаваясь, стояла теперь вокруг него, не буйная, как в доме Нейгауза, а тихая, очень простая.
И он не знал, что ему делать с ней.
Как-то, проходя мимо одного из детских садиков, появившихся за последнее время на тех местах, где раньше были пустыри, он остановился и долго смотрел на детей.
Дети. Быть может, все дело в том, что у него никогда не было детей? А ведь он хотел, очень хотел – это Мальвочка не хотела. Быть может, если бы у них были дети, все пошло бы совсем по-другому. Не нужно было бы делать то, что он сделал. Не нужно было бы жалеть о том, что он сделал. Жалел он не себя – жену.
Он