в географии), подступал к самому селу. Из сада была видна темная гряда его верхушек, казавшихся ближе и темней, чем это было на самом деле. Даже в жаркий украинский полдень словно бы душной влагой веяло от этих вековых крон. Их аромат застаивался потом в сарае, где дед хранил и колол дрова. Перед сараем бродили куры. На чердаке был сеновал.
Подворье деда расширялось и росло из года в год и представилось мне исполинским в тот первый день в саду, когда я осознал себя. Не могу сказать, почему это случилось именно здесь. Может быть, спертый воздух перед грозой прояснил мне на миг ум, как-то особым образом толкнул или сжал его, и я увидал и запомнил – уже навек – цветы клумбы слева от калитки, себя, идущего мимо них на кривых вялых детских ножках (моя беспомощность меня не пугала), между тем как вокруг все готовилось утонуть в теплой розовой и бордовой мгле, а черная туча показывала край из-за ветвей дикой груши, росшей против крыльца. Потом год за годом все это старилось и ветшало, как-то съеживалось всякий раз, как я приезжал опять из столицы к деду, словно время прежде шло вспять, а тут вернулось в привычное русло, и мне казалось даже, что именно потому и от этого мне щемит на особый лад сердце в первый миг, когда вновь, после долгой зимы, я бегу по дорожке домой, к усадьбе деда.
Мое детство никогда не было жалким, ущербным, я не был ничем обделен. Напротив. Я едва успевал вместить в себя все то, что находил вокруг, и очень рано поэтому стал ощущать предательскую сущность вещей: они менялись слишком быстро, быстрее, чем я хотел. Неудивительно, что я не чувствовал скуки. Что с того, что я был один!
Сад деда уступами спускался к реке, мелкой и светлой, с песчаным дном, и всегда холодной, даже в жару в июле. Соседские дворы пестрили окрестность неразберихой крыш, вишневых и яблоневых куп, а также вышками громоотводов, похожих издали на иглы, воткнутые в мох. Ниже по течению был став (запруда) с белыми лилиями и дощатой плотиной. Дед говорил, что прежде тут была мельница. Она сгорела в войну, как и все ее бледные подобия, которыми любит злоупотреблять кинематограф. За плотиной река обращалась в ручей и была притоком другой, большой реки, название которой я позже нашел в летописях. Эта река дала имя деревне.
Дом деда господствовал над двором и к тому же был самым большим на улице. Сад обступал его, но не мог скрыть. Зато кусты теснились у стен: сирень близ веранды, акация возле детской, виноград вдоль окон гостиной и спальни – и ночью, во тьме, вся усадьба казалась бесформенной громадой, лишь сверху урезанной скатами крыш. Днем в комнатах было зябко, солнце с трудом пробивалось сквозь листву, и я забегал сюда со двора лишь затем, чтобы хлебнуть на кухне из эмалированной кружки ледяной колодезной воды: запасы ее пополнялись всегда с большим усердием, хотя колодец был в соседнем дворе, куда вела специальная боковая калитка. Больше в доме днем делать было нечего.
Иное дело – сад и сарай. Знойный воздух плыл над травой, над клумбами, извлекая дурман из настурций и флоксов, в соцветиях которых к тому же была