гостиную. И относилась к своему велосипеду как к чему-то обыденному. Она мало чем делилась. Миссис Мавинни подарила ей вечернее платье с дырявым черным кружевом по подолу, и Фрэнси пошла на танцы – танцульки, как она выразилась – и почти ничего не рассказала Дафне, потому что, по ее словам:
– Ты не поймешь.
– Я пойму, пойму, Фрэнси, честное слово, пойму. Скажи мне.
Фрэнси посмотрела вдаль и произнесла:
– Ладно, Дафна, скажу тебе как женщина женщине. Тебя это не шокирует?
– Меня ничего не шокирует. Меня ведь не шокировала история о почтальоне и Мэй Уэст, правда?
Однако Фрэнси передумала и отказалась говорить. Заявила только, что прекрасно танцует польку милитари тустеп; хотя максина ей нравится больше. Она произносила названия танцев с гордостью, как называют имена друзей и родственников, которыми гордятся:
– Мой дядя управляющий банком.
– Мой двоюродный брат, живущий за границей.
– Но, – сказала Фрэнси, – мне больше всего нравится вальс судьбы. Ну, знаешь, если у тебя правильный партнер. Кстати, ты что-нибудь знаешь о сердцебиении?
Дафна ответила отрицательно, понимая, что от нее этого ждут.
– Ну, если ты танцуешь с правильным партнером, твое сердце бьется в такт его. Ты чувствуешь его сердце, а он твое. Они стучат друг другу в унисон.
– Как будто два теннисных мяча стучат, наверное?
– Что-то вроде, только по-другому.
Тогда Фрэнси отвернулась, потому что свой профиль любила больше, чем анфас, и заломила руки, и с трагическим, но отстраненным и равнодушным видом, сказала:
– Впрочем, тебе не понять, пока не пройдешь через то же, что я. Я страдала. Мы все испытываем сердечную боль, а потом кто-то сравнивает сердце с теннисным мячом.
– Я имела в виду, что он тоже ударяется и подпрыгивает.
– Сердце, – сказала Фрэнси, – похоже на огненный шар.
Вот и все, что она поведала Дафне о танцах, и даже не ответила на вопросы о том, каково это, когда тебя подвозят домой и целуют на прощанье.
Хотя ночью, в часы откровений, когда даже розоволапый мышонок набирается храбрости, а ежик не сворачивается в клубок, а шныряет в траве за домом, а в доме тепло, и его стенам не грозят никакие ураганы мира, Дафна и Фрэнси порой сидели вместе на старом диване в комнате Фрэнси и пытались поговорить обо всем, и о мире, и о взрослении, и о муже, и о детях, и о доме с крылечком, которое нужно подметать, и с кружевными занавесками, которые нужно стирать; и о саде с уложенными зелеными рядами овощей и капустой, у которой штаны подвернуты выше колен, как у молодого петуха на птичьем дворе; и о морковке, которая может вырасти кружевной или сиамской; и о высокой изгороди на случай, если соседи вздумают подглядывать; и о рождении детей, и о том, как матери переговариваются через забор с соседями и сравнивают, сравнивают,
и прочем,
и прочем.
Однажды ночью, в последнюю ночь, когда Фрэнси много говорила о взрослении, она сказала Дафне:
– Знаешь,