как после падения. Это похоже на боль от моих детских падений – не чувствую нынче их, но помню.
Особенно тот день, когда я упала с велосипеда, съезжая с холма, а все, кто были рядом, лишь посмеялись.
Этот шрам до сих пор остался на моей коленке.
А сколько таких воспоминаний, о которых мы не помним, носит в себе тело?
А сколько боли в нем, с его многочисленными шрамами?
Сколько боли мы носим в себе и не освобождаем?
Я бы очень хотела высвободить. Только как?»
Лиза закрыла шариковую ручку колпачком, и положила закладкой в тетрадь, сделала последние приготовления перед выходом из дома и глоток уже остывшего кофе. Матовая помада покрыла тонким фиолетовым слоем каемку ее губ.
Она жила размеренной спокойной жизнью, такой, что легко уместилась бы в одном абзаце скучной книги.
Её взгляд, небрежно брошенный вдоль висящего на стене зеркала, споткнулся на середине его серебристой глади, остановленный подножкой чего-то – её взгляда.
Такой знакомый и одновременно чужой.
“Ты любишь недостаточно сильно, – произнесла она сама себе вслух, – твоя любовь не настоящая, ты недостаточно стараешься”.
А затем безмолвным укором взглянув на себя, как будто обратилась к кому-то из прошлого:
“Сколько нужно принести ребенку из школы хороших оценок, чтобы мама села рядом и научила рисовать слона? А что если мама не умеет рисовать слона?”
«Если бы я произнесла нужные последние слова, он бы не погиб» – Лиза плавно подошла к своему туалетному зеркалу, с опущенным взглядом, продолжая диалог с самой с собой – «не потерял управление, в его душе был бы дзен, никакие манипуляции не разрушили бы его перманентное состояние счастья».
Лиза потрогала уголки письма лежавшего на туалетном столике, рядом стояла глубокая синяя ваза с розовыми пионами, сорванные в дождливом саду ее матери на днях и спасенные от града.
“Боже в моей голове и так много проблем. Не стоило еще теребить опять эту рану. Мой психолог не разберется за один сеанс с таким комом переживаний. Эта ноша непосильно не для кого”.
Конечно же, она драматизировала.
Но все же что-то заставило ее открыть, сложенные вчетверо листы.
Они лежали у нее так давно, что пахли лишь ароматами ее туалетного столика.
Всегда, когда был выбор теребить рану или нет, она выбирала первое, чувствуя такие моменты по жжению в уголках глаз.
Ведь этот выбор был всегда – двигаться вглубь и открыть шлюзы невыплаканного (иногда даже месяцами) или притвориться, что она ничего не замечает и ничего не понимает.
Чаще всего она выбирала первое, зная, что слезы – самая честная ее часть.
И отпуская их, она омоет каждый темный угол воспоминаний, освободит пространство для настоящего или даже нового.
Лишь не боясь слез и терзая себя время от времени, она позволяла себе жить, не чувствуя и намека на ложь. А, как ей казалось, это и отдаляло ее от роботов сортировщиков, проводящих каждый день в одном и том же конвейере из года в