ты уже находишься в великом Нуле, уже в негативе; и уже пребываешь в отчаянии, поскольку инстанция, до которой вскоре будут низведены эти единичные наслаждения-смерти, мать или любой ее эквивалент, с одной стороны, никогда не дана, к ней никогда не было подключения, одни только концы, частичные метаморфозы, и, стало быть, ностальгия начинается с производством этой унитарной инстанции; а с другой стороны, подобная инстанция обесценивает, аннулирует, неминуемо расщепляет интенсивные знаки, какими являются либидинальные переключения, сводит на нет стыковки губы-язык-сосок, соединения затылок-плечо, палец-грудь, поскольку вместо того, чтобы быть приемлемыми прохождениями интенсивности, эти метаморфозы становятся метафорами невозможного спаривания, эти переключения – намеками на неуловимую способность-наслаждаться, эти беспощадно единичные, несравнимые знаки – общими, универсальными знаками утраченного начала.
Наш вопрос таков: что страдает, когда больно? Ответ Фрейда: ребенок, то есть уже сложившийся субъект, сложившийся параллельно, симметрично объекту-матери, то есть между ними уже имеется зеркальная перегородка, уже есть сторона зала и сторона сцены, уже театр; и театр, который фабрикует ребенок, с краем своей кровати в качестве рампы и прикрепленной к катушке ниткой в качестве занавеса и регулирующей входы и выходы сценографии, это театр-протез того же сорта, что и уже в нем пустотствующий: он является «внешней» репликой пустого объема, в котором два полюса, его собственное тело и тело матери, театральные визави, несуществующие полюса захватывают, удерживают в своем поле, подчиняют все события на либидинальной ленте. Боль как цезура, как трещина, щель и разъединение, мучает только унитарную целокупность. Понимая боль как двигатель театральности, Фрейд сообщает ей метафизическую обоснованность негатива и тем самым становится жертвой этой театральности, ибо разъединение и трещина мучительны только в представлении с унитарным призванием, утрата воспринимается как агрессия только телом уже собственным, уже собственническим, смерть представляет собой ужас только для уже организованного сознания. Если хочется объяснить рождение театра, нет нужды искать его секрет в боли от утраты, ибо утрата имеет место только для памяти и, поскольку вышеупомянутая полиморфная перверсия ацефальна, либо оказывается, либо не оказывается для нее удобным случаем наслаждаться-страдать, только и всего. Даже и не страдание с одной стороны, удовольствия – с другой: эта дихотомия принадлежит строю органического тела, предполагаемо унифицированной инстанции, она требует работы по разграничению, работы Verneinung[25], которую совершает принцип удовольствия, исторгая то, что мучает, и пропуская только то, что идет на пользу, принцип удовольствия, каковой в то же время является и принципом реальности, поскольку исторгнуть означает отделить болезненное, исторгаемое наружу, от приятного, сохраняемого внутри. Нужно отмести все чудесные побасенки, предполагающие то, что призваны