как завзятый драчун. Сейчас от прежнего конопатого и веселого сорванца в нем не осталось и следа.
– Знаю, знаю, мой милый, с чем пришел, – сказал он казаку, неторопливо расхаживая по комнате, ступая то на желтые плиты солнца, бьющего из окон, то на лиловые отсветы занавесок.
Его жена вышла из соседней комнаты, стала у притолоки, прислушиваясь к спотыкающейся пьесе, которую барабанил на пианино ее ученик – сын аптекаря, и время от времени раздраженно выкрикивая:
– И раз и два… и три… пауза… раз…
– Согласно церковным установлениям…
– Ефрем! – резко сказала попадья. – Ты должен помочь!
– Что значит «помочь»! Выше головы не прыгнешь. В конце концов, не могу же я крестить усопшего… Я, конечно, поищу какой-нибудь выход… Разумеется, мы что-нибудь придумаем…
Осип смотрел на лиловые занавески и бархатные скатерти, на золотые пылинки, толкавшиеся в снопах солнечного света, и ему было неловко и своих огромных стоптанных сапог, и линялой рубахи, даже шаровары с лампасами казались тут совершенно неуместны, в этом доме другого мира, с кадками цветов, дорогими иконами и малиновым светом лампады.
Осип поблагодарил. Ткнулся в руку, пахнущую дорогим табаком и ладаном, – странно было целовать руку своему однокласснику. Но батюшка не смутился, привычно благословил казака, и он, нахлобучив фуражку, скатился с крыльца.
Он слышал, как священник заспорил с. женой. То есть она принялась что-то доказывать раздраженным высоким голосом. Он что-то возражал, до Осипа долетали отдельные фразы:
– Да… друг мой, при чем тут служение людям? При чем? Не могу же я…
«Конечно, – думал Осип, шагая по улице. – Есть правило навроде устава, и священник не может его нарушать… Но, с другой стороны, он же душе человеческой служит… Нешто тут каки незыблемые правила есть? Не об ребенке речь… Аграфену пожалеть надобно. Эх…»
Вечером он перекинул через плечо связанное узлом полотенце, подвязал под мышку гробик и, прихватив лопату, пошел с Аграфеной хоронить младенца.
Аграфена молчала во все время, пока он копал могилу с внешней стороны кладбищенской ограды, зарывал, ровнял холмик без креста. И только когда они шли обратно и он вел под руку дрожащую нервной мелкой дрожью и не могущую согреться женщину, она вдруг сказала ему:
– Спасибо тебе, Осип Ляксеич… В одном тебе душа человечья. А что без креста похоронили… Бог-то не посмотрит. Это ведь все люди выдумали, чтобы, значит, на кладбище… да с крестом. Бог-то не пристав, чтобы, значит, все предписания сполнять… Бог-то, Он отец, Он простит…
– Верно. Верно, горькая ты моя… – жалел ее Осип, понимая, что ничем помочь в горе этой женщине не в силах.
– Я тебя вот о чем попросить хотела, – сказала, глядя ему прямо в глаза черными провалами глазниц, Аграфена. – Только ты сначала побожись, что исполнишь.
Осип перекрестился.
– Ты меня с моим ребеночком схорони.
– Да ты что, Фенечка! – ахнул Осип. – Да в твои ли годы об этом думать!