ктор еще готов был мириться с ранней осенью – самой очаровательной ее порой, которую называют «бабьим летом»; но и тут Георгий Арсеньевич чуял подвох. Ведь бабье лето вовсе не лето, и вообще, если разобраться, в нем ничего нет, кроме обмана. Просто несколько теплых дней, которые мало что значат и, уж конечно, ничего не могут изменить. Потому что осень – вот она, и, если холода ударят внезапно, в земской больнице опять не будет хватать коек для всех заболевших. И опять ему придется хлопотать, унижаться, писать бесполезные письма в управу, а долгими одинокими вечерами, сидя в своем домике возле больницы, смотреть на сумерки за окном и чувствовать опустошенность, знакомую всякому, кто понимает, что его хлопоты тщетны, и все равно продолжает бороться, несмотря ни на что.
Обо всем этом доктор Волин размышлял по пути к Одинцовым, куда его вызвали сегодня. Работа в земской больнице отнимала у Георгия Арсеньевича много времени, но он никогда не отказывал в помощи, если его о ней просили. Впрочем, вне больницы у Волина было мало пациентов, потому что старый врач Брусницкий ревниво оберегал свои интересы и вовсе не собирался сдавать своих позиций. У него лечились по большей части богатые помещики и зажиточные горожане, а к Георгию Арсеньевичу чаще всего обращались либо больные, которые не могли осилить гонорарных аппетитов его коллеги, либо те, кто оказался в обстоятельствах, когда позвать на помощь молодого доктора было проще. Весной Волин лечил знаменитого историка Снегирева, несколько месяцев назад вправлял вывих кучеру генеральши Меркуловой, а сейчас направлялся в имение к Одинцовым. Доктор любил ходить пешком, и так как имение находилось всего в трех верстах от больницы, он решил прогуляться. День был солнечный, ясный, но в воздухе уже ощутимо веяло прохладой, как это нередко случается в последнюю декаду сентября. Волин как раз обходил большую канаву, когда его внимание привлек тоненький писк. Наклонившись, Георгий Арсеньевич вытащил из травы крошечного белого котенка. Тот дрожал всем телом, и в его голубых глазах застыл немой вопрос: не обидит ли его огромное существо, пришедшее на его отчаянный зов?
– Что же мне с тобой делать, братец? – спросил доктор вслух.
Котенок жалобно мяукнул. Вздохнув, Георгий Арсеньевич сунул его в карман и двинулся дальше. Через четверть часа доктор был уже у дома Одинцовых.
Волин знал, что в семье имеются отец и мать, но сам он имел дело только с младшим поколением – Евгенией, невзрачной круглолицей блондинкой невысокого роста, и безалаберным Николенькой. Евгении уже сравнялось двадцать пять, а в XIX веке это считалось серьезным возрастом для женщины, которая не сумела выйти замуж. Николенька был на три года моложе сестры, но она обращалась с ним так, словно разница между ними составляла лет десять, не меньше. Родители появлялись в имении редко, и, по слухам, доктору было известно, что каждый из них живет своей жизнью, что у матери есть постоянный любовник, а у отца даже несколько любовниц. Это отчасти объясняло поведение Евгении – она вела себя по отношению к брату так, как вела бы себя в ее представлении другая, правильная мать, и не замечала, что слишком часто перегибает палку. Она требовала, чтобы Николенька кутался, чтобы не курил, не ездил в город играть в карты, чтобы читал умные книги, умные статьи – хотя бы того же Снегирева, к примеру – и имел собственное мнение по поводу земского управления, успехов химии, внешней политики Российской империи и перспектив воздухоплавания. Но Николенька не любил умные книги – как, впрочем, и любые книги вообще, – не был склонен прислушиваться к чужому мнению, если оно не совпадало с его собственным. В таких обстоятельствах его жизнь с сестрой в одном доме неминуемо стала бы адом, – стала бы, не будь Николенька так очаровательно безалаберен и не обладай он поистине бесценным умением ладить с людьми, даже такими строгими, как его сестра. Что бы Евгения ни предпринимала, ей не удавалось перевоспитать брата и заставить его настроиться на серьезный лад. Кое-как он закончил гимназию, в которой запомнился учителям одними проказами, но с университетом ему вскоре пришлось распрощаться, причем он даже не мог толком объяснить, за что же его отчислили.
– Видите ли, Георгий Арсеньевич, мне просто стало скучно. Просыпаюсь я как-то утром, вспоминаю, что надо идти на занятия, и думаю: а зачем? Так никуда и не пошел, и назавтра тоже, и послезавтра. Потом прошел месяц… или два? И меня, представьте себе, отчислили…
Он говорил и улыбался своей открытой, бесхит-ростной, какой-то детской улыбкой, и доктор поймал себя на том, что вот-вот кивнет и ответит снисходительной репликой в том духе, что Николенька поступил совершенно правильно и в университетах вообще нечего делать.
В тот раз, уйдя от Одинцовых, доктор Волин решил, что Николенька просто никчемный молодой человек, сам доктор при этом был всего на пять лет его старше. Пустое место, и более ничего, сердито думал Георгий Арсеньевич. Вольно ж этому лоботрясу учиться кое-как и бросать университет, когда есть небедные отец и мать, когда можно в любой момент уехать в имение и жить там, ни о чем не беспокоясь!
Одним словом, доктору Волину ужасно хотелось осудить Николеньку и проникнуться к нему презрением, но что-то подобное