а мужей, парней, друзей – можем. Тем более у нас здесь хватает ребят. Только свистни!
– Хватит уж, отсвистелась.
Нина была маленькой, худенькой женщиной с неожиданно густым, сипловатым голосом. Она приехала работать учительницей, но в последний момент оказалось, что с учителями вышел перебор, много ли их надо для полутора десятков детишек? Панюшкин предложил ей место секретаря. А потом, когда появилось место учителя, Нина не захотела идти в школу. Из нее вышла жестковатая, неразговорчивая, но на удивление дельная секретарша.
– Ладно, Нина, – сказал Панюшкин. – Разговор этот грустный да и преждевременный. В любом случае справедливость я тебе обещаю.
– Что мне делать с этой справедливостью, Николай Петрович? В постель с ней не ляжешь, сыт ею не будешь да и на стенку не повесишь…
– Ты и с детьми так разговаривала?
– Потому я и здесь, что не могла с ними так разговаривать. Учитель должен быть идеалистом или притворяться им. Для этого мне слишком много лет… И потом, для идеалистки я недостаточно счастлива.
– А может, все к лучшему, а, Нина? Ведь с ним ты все время как по ножу ходила. Не муж он тебе, да и не хотел им быть! Ну ладно, это я не туда, не в ту степь поскакал. Прости великодушно.
– Чего уж там… Не будем, Николай Петрович, манную кашу по белой скатерти размазывать. Это Комиссия… Что-то будет?
– Я же сказал. Что-то кончилось, кое-что намечается…
Сколько же всего кончилось! Страшно давно кончилось детство, молодость… И все, что с ней бывает связано, тоже кончилось. И зрелость… С ярмарки, Коля, едем, с ярмарки. Неужели в самом деле все перегорело и только пепел на ветру завивается? Нет, кое-что осталось. Еще идет тот дождь, еще блестят под фонарями мокрые булыжники, и щека помнит прикосновение холодной телефонной трубки, и слышны еще в тебе те ночные безответные звонки. Да только ли это…
А запах перегретых на солнце цветов акации, шершавость горячей скамейки во дворе, куда вышла вся свадьба после пятого или десятого тоста. Зной струился по раскаленной кирпичной стене, плыл над тощими, вытоптанными клумбами, обволакивал деревья и задыхающихся от жары гостей. Вынесли проигрыватель, стол с выпивкой и закуской, кто-то снова заорал «горько», и свадьба продолжалась на потеху соседям, приникшим к подоконникам четырех этажей.
Колька Панюшкин пришел позже всех, бледный и нарядный. Он не хотел идти, знал наверняка, что не должен быть на свадьбе, если у него есть хоть капля достоинства. Он дал себе страшную клятву не идти, с самого утра занимался какими-то необыкновенно важными делами, которые вроде бы должны были помешать ему пойти, но знал, знал, что не хватит у него ни гордости, ни прочих высоких качеств, чтобы остаться в общежитии. Знал, что пойдет. Чтобы увидеть ее чужой и ненавистной, с пьяными глазами, с губами, раздавленными криками «горько». Пойдет, чтобы освободиться от нее. Мог ли он подумать, что даже через много лет, за тысячи километров, на промерзшем Острове он все еще не добьется свободы и будет счастлив этой своей кабалой.
– А