месяц. Какого черта? Что эта малявка о себе возомнила? На смену прежней флегматичной сонливости пришла раздражительность. Нервы мои звенели – оттачивавший на мне свое остроумие многоликий библиотекарь (домашние концерты продолжались) натянул их до предела. Все это, разумеется, не оправдывает того, что я, вконец обессилев, натворил.
Несмотря на то что, казалось бы, ничего особенно страшного я не совершил, во мне до сих пор тлеет неприятное ощущение гнусности и подлости произошедшего. Помню (да, да, помню), был тихий дождливый день, мокрые деревья всхлипывали и роняли крупные слезы друг другу на плечи. Клочковатые сумерки в комнате были по-новому серыми, с благородными полутонами и пыльными складками по углам. Благодаря зловредным плутням небес все мы в этот день были не в настроении и, словно в отместку друг другу, в знак непостижимого, метафизического какого-то протеста, электрический свет не зажигали. Тишина стояла оглушительная, даже Женька помалкивал. Я вышел позвонить (дома томились кое-какие Полинины вещи, неприятно мозолящие глаз), а когда вернулся, застал оживленную беседу – и между кем! – между Жужей и ввалившимся по какой-то своей надобности Кущем. Разговор шел о Гогене, чьи таитянки заинтересовали не обременяющего себя пустыми знаниями начальника. Жужа что-то твердила ему о бирже, о Полинезии, о Техуре, а он глубокомысленно таращил глаза. Ольга Петровна подбрасывала редкие реплики, Улитка очень хотел, но не мог подпрячься. Все это было неслыханно. Я почувствовал себя обманутым, обойденным. Они, оказывается, преспокойно себе живут, и болтают, и весело проводят время за моей спиной. Больше всего разозлило меня Жужино в этом участие.
Звенящие нервы сделали меня язвительным (злым я был от природы). Я начал с какого-то до жути глупого и не очень идущего к делу вопроса об импрессионистах, а дальше уже не мог остановиться. Помню застывшее Жужино лицо и озадаченное рыльце Куща. Ольга Петровна с Женькой тоже выглядели удивленными. Я высекал искры и клацал зубами так, точно собирался съесть своих слушателей со всеми потрохами, и случись неподалеку аборигены, что так славно пообедали Куком, они бы аплодировали стоя. Я сам себе удивлялся, и да – упивался сам собою, эта привычка у меня крови, такое не вытравляется ни пятилетним молчанием, ни слабоумной аскезой. Я худо-бедно разбираюсь в живописи, и для начала прочел им о бывшем биржевом маклере небольшую лекцию, уснастив ее прозрачными намеками на невежество всяких падких на сенсации дилентантов, которые не удосужились даже увидеть работы гения вживую. Слово за слово, не забывая напирать на дилетантство всяких-прочих, я перескочил на литературу, вынес и там свой вердикт (тут много было о пошлости, аморфности коматозных масс), а затем плавно скатился к вещам более материальным и не гнушался уже ничем ради красного словца.
Злость моя выдохлась минуте на двадцатой. Никто мне не перечил, не разражался в ответ потоком язвительного самолюбования. Жужино лицо оставалось непроницаемым. Мне это было внове, вовсе не такой ре�