маленький глупый Витька, задрав голову.
– Щас! Я ещё не наелась! – кричит ему сверху Поля.
– Слазь! Пойдём в шалаш и поедим вместе! – попрошайничает Витька.
– Бидон уже полный, а тут ещё много! – вредничает Поля.
– Пошли! Меня Буся заругает, что я из переулка ушёл! – сердится Витька.
– Не заругает. Скажу, что это я тебя подговорила, – свысока отмахивается Поля.
Её обожает весь переулок, и Витькина грозная прабабка Буся скармливает первый стакан садовой земляники с грядок совсем не Витьке, а ей, Поле. «Может, потому, что у Витьки ещё и аллергия, – думает Поля, – от которой он сам становится похож на огромную землянику, если Буся скормит ему хоть одну ягодку? Правда, злая аллергия не трогает Витьку, если мама и папа не знают, что он ест ягоды из моего стакана. Это какая-то папина и мамина аллергия. Она кидается на моего болезного толстячка только по их команде «фас!», а когда они не видят – ленится и не нападает на Витьку. Чего на него нападать? Он безобиднее божьей коровки». Даже старик Пустобрех, гроза собственных детей и внуков, никогда не отказывает Поле, если ей войдёт в голову блажь идти за мидиями в пять утра.
– Айда! Не ори! Всю улицу перебудишь! – нахмурив брови, громко говорит старик Пустобрех и, прихватив бутербродов с «биточками» из кильки, пару розовых помидоров, называемых им загадочно и красиво – «микадо», и крупную «каменную» соль в крохотном газетном кулёчке, берёт в свою заскорузлую пенсионным огородничеством руку крохотную Полину ладошку, и они величественно шествуют по улице Долгой туда, вниз, к свежему утреннему почти пустынному морю.
– Старик, девочка и море, – ехидно хрюкает себе под нос пенсионер. – Понаделали мне кучу велосипедистов, метёлки. Нет, чтобы хоть у одной мужик бракоделом оказался, – строго говорит он пирамидальным тополям непонятные Поле фразы.
– Так они ж все время с нами просятся! – как бы равнодушно замечает Поля в нежное девственное утро, ещё не познанное тяжким южным потным зноем.
Её давно интересует разношерстная голосистая компания родных и двоюродных «велосипедистов», сыновей многочисленных, обожаемых суровым Пустобрехом дочерей. Но мальчишки уже старые – самому младшему семь лет – и относятся к Поле с покровительственным пренебрежением и затаенной ревностью к деду, такому ласковому с ней, чужой девочкой, и такому равнодушному с ними, родными внуками. Ах, как бы она хотела проехаться на раме настоящего взрослого велосипеда у настоящего взрослого тринадцатилетнего Макса в невероятную неведомую даль, полную ничьих абрикосов – до самой улицы Костанди.[2]
– Много ты понимаешь, сикилявка![3] Просятся… Ты не просись. Ты встань и иди! Ты же вот встаешь и идёшь? – риторически вопрошает старик Пустобрех у старого каштана.
– Встаю и иду, – утвердительно кивает Поля нежному утру.
– Нет