глаза на любые благо- и неблагоглупости своих бабулек, когда то, что называло себя научным атеизмом, уничтожало то, что оно считало религией. Ведь научного атеизма быть не может, атеизм может быть только антинаучным. Ибо для ученого естественно все, что есть, а вера в какой-то незримый мир была свойственна людям во все тысячелетия, в которые нам удается заглянуть – исключая пару исторических минут, когда из людей вышибали эту веру террором. Значит, быть верующим это естественно, а борьба с религией это борьба с человеческой природой.
Я и решил вступиться за человеческую природу. Я ведь слышал, что Сталин велел удалить из семинарий физику, математику, химию, парней брали только из глухих деревень – чтобы любой образованный человек видел их отсталость. И враждебность к науке, к культуре – ко всему, что было для них недоступно, в них тоже было легко посеять. Потому-то и не следовало оскорблять их тем, чего они были не в силах понять и оценить.
Это внутри церкви. А в соприкосновении с внешними силами я считал своим долгом демонстрировать, что священники вполне могут быть умными и образованными, нисколько не глупее вас. Это был мой принцип: по отношению к верующим снисходительность, по отношению к их обличителям – надменность. Но теперь, когда министры и президенты стоят в церкви со свечками, а по телевизору заряжают воду взглядом, когда в респектабельных газетах печатают астрологические прогнозы, с доставкой на дом воскрешают мертвых и на всю страну вещают, что мир был создан за шесть дней, а данные палеонтологии и геологии это чепуха, – я вижу, что пора защищать науку от религии. Теперь уже требовательности требует религия, а наука, пожалуй, даже и заслуживает кое-какой снисходительности. Теперь я уже снисхожу, когда какой-нибудь профессор-естественник ляпнет, что наука оперирует фактами и доказательствами… Как будто есть хоть какие-то несомненные факты и хоть какие-то бесспорные доказательства! Но что с них взять, с седовласых пареньков из глухомани».
Признаюсь, эта исповедь вызвала во мне что-то вроде потрясения, тем более что, прошу прощения, я перед своим визитом позволил себе пару лишних рюмок коньячку – не пару, подчеркиваю, рюмок, а пару именно лишних рюмок. Но отец Павел был всегда снисходителен к слабостям, пока они не претендуют сделаться силой, и ни разу мне на это не намекнул.
Я долго собирался с мыслями. «То есть… Эрго… Вы хотите сказать, что нужна церковь не воинствующая и не смиренная, но уравновешивающая? Тогда ей не хватает своего мученика, который пошел бы за нее на крест». – «Да кто же станет распинать того, кто проповедует не победу, а равновесие?» – усмехнулся отец Павел, но я увидел, что идея ему понравилась. «Как кто? Все, кто желает победы, а не равновесия. То есть просто-таки весь мир, кроме нас с вами. Но простите, раз уж пошел такой откровенный разговор… Вы сами-то в Бога верите? В то, что наши субъективные чувства посылаются нам из какого-то иного мира?»
И он ответил со всегдашней своей простотой: «Это для меня