образовать свою семью, хотя была миловидной женщиной, желала лишь поскорее забеременеть, что даст ей право надолго уйти со службы. Другого пути она не видела, потому что знала, чем может кончиться для нее обыкновенный отказ служить дальше. Посчитают демонстративным, вроде протеста, и начнут преследовать. А это у них быстро случается – от решения до исполнения короткая прямая, как между камерой и подвалом. Кто же оставляет на свободе человека из такого места, да еще в ясной памяти! А попадешь туда, к тем, кого выводила на допросы к следователям! Хорошо (хорошо ли вообще!) если еще определят к политическим, а если к уголовницам! Со света сживут! Так что уйти надо тихо, без шума и скандала.
Личная жизнь у Миры не складывалась, сама себе была противна. Ведь и не думала, что так все это мерзостно выглядит. Говорили, когда брали на службу, одно, а вышло совсем другое. А ведь могла, как Маша, в кадрах или еще где-нибудь в спокойной бюрократической службе, а тут прямо в Бутырки!
– Как я теперь замуж пойду! – жаловалась она, – Кому такая нужна? В тюрьме выводящей работаю. Разве это для женщины труд? Там слез, знаешь сколько! Что море! Страшно-то как! Насмотришься, наслушаешься, потом ночь не спишь. И никак не свыкнусь, Машка, я с этим! Другие ничего…, может, свыклись, а может, души у них черствые… Я, вроде, там одна такая. Кроме тебя и сказать ведь некому. Донесут… Даже родителям боюсь заикнуться. Отец всё хмурится, а мама вздыхает. Нет, эти, конечно, не донесут…, я же дочка им… Но как объяснить?
Мире казалось, что на фоне того холодного, сурового ужаса, к которому она имела непосредственное отношение, создать свою собственную, мирскую жизнь, да еще не испачкав ее о ту грязь, невозможно. Она часто плакала, вспоминая взволнованным шепотом то, как отняли ребенка у кого-то и отправили в приют при еще живых родителях; то, как долго били женщину на допросе, а Мира слышала ее отчаянные вопли даже из-за сдвоенных, сцепленных друг с другом, дверей; то, как истошно ревел мужчина, точно раненый зверь – от боли, от крайней безысходности, от ужаса происходящего.
– Этого же не может быть, чтоб столько врагов и вдруг все разом! Где же они раньше-то были! – торопливо лепетала Маше Кастальской Мира, недоуменно раскрывая огромные серые глаза, – Откуда взялись? Ну, гляжу я, Машка, на них…на женщин, на детей, даже на мужчин, растерянных, прижатых, и все думаю, думаю… Разве ж я могу теперь свою семью иметь!? Вот так ведь придут и отнимут всё разом, скажут, враги мы. Ни за что, ни про что! Этим же сказали! Они не сознаются, их бьют, смертным боем бьют, а потом увозят…, даже многих расстреливают … У нас, понимаешь? Там есть такое… Ставят в коридоре, а потом кто-нибудь подходит сзади и в затылок из нагана. Даже женщина одна у нас такая служит, здоровенная баба, рязанская, как будто! Стрельнёт, а потом в столовке сидит, жрет, чай ведрами пьет, с конфетами…, а еще очень борщ любит…с пампушками… Да все это какой-то нескончаемый поток! Со всей страны везут…, тут на них дела…, а, говорят, ведь и там также, тоже дела, кого-то стреляют, кого-то судят по-быстрому и на Севера… К нам приезжали из Курска и из Ленинграда