он находился в Тюремном замке на Люстдорфской дороге, в камере-одиночке, где ждал суда по делу о разбойном нападении. С двумя подельниками Токарчук напал на почтовую карету, перевозящую почтовые деньги, и при этом проломил голову почтальону, от чего тот скончался на месте. Дело было доказано, и убийцу ждал суровый приговор. Очевидно, Манька и грабанула купца для того, чтобы достать денег либо на взятку за смягчение приговора, либо для устройства побега.
Поднимались по лестнице долго, так как халупа Маньки находилась на последнем, четвертом этаже. Перепуганные страшной процессией, растревоженные обитатели ночлежки прятались за своими дверями, как тараканы, не смея высунуть носа наружу.
В комнате у Маньки был страшный беспорядок. Ветер шевелил грязные занавески на распахнутом настежь окне, загоняя в комнату холод. Постель была не прибрана, на столе валялись объедки и возвышалась гора грязной посуды. На полу валялись пустые бутылки из-под водки и шампанского.
Жандармы разошлись по углам комнаты. Вдруг громкий шорох и какой-то странный всхлип заставил их замереть на месте. Один из служивых, вытащив револьвер, распахнул дверцы шкафа. Там не было ничего, кроме груды Манькиных платьев. Другой, так же с оружием в руках, осторожно приблизился к койке, на которой под ворохом грязных одеял что-то шевелилось. И тут всхлип повторился более отчетливо.
Жандарм, наклонившись, сбросил груду одеял вниз. В самом углу кровати, прижавшись к стенке (вернее, вжавшись в нее всем своим маленьким тельцем), сидел ребенок в рваной рубашонке из грубого сукна. Он сосал палец и громко икал. На подбородок стекала струйка густой слюны. Глаза его были расширены и почти неподвижно уставились на вошедших с каким-то диким, первобытным ужасом.
Ребенок был совсем маленьким, не старше года. Очевидно, за ним никто не ухаживал – рубашонка была страшно грязная, а от кровати шел тяжелый, тошнотворный запах.
– Это еще что такое, мать твою… – выругался жандарм, опуская револьвер.
Вытащив палец изо рта, ребенок залился истерическим плачем. Поджав тонкие губы, Паучиха выступила вперед, подхватила его на руки и закутала в обрывок какого-то вонючего одеяла.
– Машутка это, ваше благородие, дочка Маньки Льняной, – она произнесла это заискивающе, но глаза ее так и сверкали злобой, – год ей сравнялся только.
– Что здесь делает ребенок один? Кто его кормит, как вообще он не умер с голоду? – рассердился жандарм.
– Так мы и кормим, ваше благородие, мы и присматриваем, пока Манька не вернется. – Паучиха еще сильнее поджала губы, так, что стало казаться, будто ее лицо пересекает уродливый шрам.
– Присматриваешь? – Жандарм подступил к Паучихе, сжав кулаки. – Знаю я вас таких! Продать, небось, ребенка перекупщикам или цыганам хотела, потому и спрятала под одеялом.
Младенец перестал плакать, вновь засунул в рот грязный палец и принялся пускать слюни.
– Дочь Льняной, говоришь? –