обыкновенной тёмно-серой плиткой, покосился очковый туалет, или сортир, как в попытках придать изысканности и французского шарма привыкли называть это насмешливое, но незаменимое сооружение; обитый искорёженными металлическими листами и необработанными досками, размокшими от сырости, не пропускавший солнечные лучи, с крестовиками, плетшими адские круги серебристой паутины во всех четырёх углах, с невыносимыми миазмами, поднимавшимися из сакральной дыры, казавшейся жерлом вулкана, которое поглотило заточенное в объятиях пучеглазого Голлума Кольцо Всевластия, туалет был для меня леденящим кровь убежищем гадких чудовищ; минуты той самой естественной из потребностей, которую Леопольд Блум упоённо, рассевшись королём на троне, удовлетворял, почитывая журнальчик и думая о чистоте костюма для похорон, были для меня мучительным прыжком веры в зловещую неизвестность: по полчаса, всеми мышцами борясь с позывами плоти, я бродил возле скрипучей двери, заглядывал внутрь, тревожно осматривал владения туалетного Саурона, отслеживал перемещения сонных пауков, а затем захлопывал дверь, ощущая поднимавшийся по спине холодок; наконец, набрав в лёгкие воздуха, будто ныряльщик, я забегал в мрачный короб и, поёживаясь, содрогаясь, справлял терзавшую меня нужду. Справа от участка, горделиво возвышаясь над муравьиной суетностью рода людского, вздымался могучий и благородный, как мифический Иггдрасиль, дуб, необхватный, непоколебимый, грандиозный, будто многовековая секвойя, раскинувшийся шатром сочной, тёмной зелени; расхаживая под его листвой, сложенной в причёску кого-нибудь из «битлов» и надёжно укрывавшей меня от мира, я был князем Болконским, упивавшимся горькой прелестью противоречивой жизни. Если обойти дом с противоположной стороны, забредя в ясеневую рощу, предварявшую протяжённый лес, можно было оказаться напротив прудика, имевшего двадцать-тридцать метров в диаметре; позеленевший от водорослей, окутавших мутной плёнкой всю его когда-то блестящую гладь, пруд совершил привычную для глубинки трансформацию: из достопримечательного украшения местности превратился в раздражающую свалку, куда обленившиеся жители сбрасывали накопившийся мусор – от перевязанных узлом полиэтиленовых мешков до сломанного грузовика, чья побитая кабина опасливо, как нашкодивший ребёнок из-за угла комнаты, выглядывала из тинистой толщи отравленной воды. На холмах позади пруда вечерами собирались местные подростки; водрузив на самодельный деревянный столик двухлитровые бутыли с дешёвым пивом и джином-тоником, они прогоняли прочь, стараясь забыться, невинную юность, которую даже не успели узнать; укрывшись в дружелюбных сумерках ночи от света и безмерности боли, они хоронили в шипастых кустах дикого крыжовника, в буйных зарослях смятой травы, облепивших берег пруда, тоску и страх, мечты и горе, выставляя напоказ истошную обнажённость несформировавшихся душ и тел; притаившись,