замужества Лизаветы Романовны не осталась похороненною в груди доброго лекаря. Через какую-нибудь неделю, весь город говорил о ней (разумеется, под строжайшей тайною). Но это служило к пользе нашей – все жалели мою «сестрицу», выражая симпатии свои тем, что не задавали никаких вопросов, могущих повлечь тяжелые для неё воспоминания, и держали себя таким образом, словно появление наше в Астрахани – дело самое обыкновенное.
Даже, однажды, выходя с Лизаветой Романовной от обедни из Троицкой соборной церкви, услыхал я за спиною шёпот супруги бригадира Кикина – одного из деятельных помощников губернатора по делам наместническим:
– Какого же чину тот негодяй?
– О том и поминать не годится, ниже мыслить. Разве мало ей на долю выпало? Что нам в её имени? Нет, хоть у нашей сестры и долог язык бывает, а не выронит слова, могущего повредить ей. Её грешно не полюбить! – отвечал голос подруги.
– Ах, это верно, – отвечала бригадирша, – как хороша и после всех бедствий своих! А как добра, должно быть, и тотчас видно – из знатных.
– Братец на неё походит, но куда не так величав, и верно, здоровьем не крепок.
За сими словами, которые я расценил, как лестные, народ, спускавшийся толпою с паперти, разделил нас с идущими об руку подругами и не дал дослушать разговор их.
Лизавета Романовна, казалось, приняла мое покровительство не слишком охотно и никогда не поощряла меня продолжить объяснения всего произошедшего. Я не смел навязать разговор, но всё-таки счёл за долг свой составить довольно толковую записку, в которой изложил кратко все имеющие произойти события, с указанием дат смерти государя и государыни, опалы и казни врагов Лизавета Романовны, возможные наши действия в том и ином случае, предоставляя совершенно во власть Лизаветы Романовны решить когда и как ей следует воротиться ко двору, ежели ей то угодно будет. Как было принято мое донесение не знаю – Лизавета Романовна никогда о том не открыла.
На мои глаза, она была очень задумчива и печальна, если когда и можно было увидать на лице её тень улыбки или оживления, то весьма нечасто и лишь в обращении с Федосьей.
Последняя очень привязалась к своей госпоже и, между прочим, весьма быстро выучилась от неё грамоте – иначе как письмом нельзя было им вести разговор. Понятливость и природная учтивость Федосьи очень скрасили дом наш для Лизаветы Романовны, о чём я радовался всем сердцем, ибо сам, стремясь избавить «сестрицу» постылого своего общества, старался как можно дольше быть в школе.
Латинский монах, устроивший моё учительство, не однажды навещал меня во время школьных занятий и подолгу беседовал о достоинствах римской веры. Я встречал такие речи с неизменным равнодушием и даже указывал, иногда, на опасность, могущую приключиться монаху от таких разговоров.
– Ну, а если его преосвященство владыка прознает?
Брат Феликс никак не внимал моим советам, а раз, привёл себе на подмогу новобранца, завербованного